Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 9 2012)

Новый Мир Новый Мир Журнал

Шрифт:

Какая у меня глупая манера, думал в это время Лючин, подмечать всякую ерунду: взяла краска, не взяла. И стал смотреть на руки Ангелины Степановны. Неспокойные у нее были руки, но сильные, жилистые, почерневшие на кончиках пальцев, это от постоянной чистки картофеля, так решил, и она, разговаривая с ним, все поправляла вязаный воротничок, пришитый к комбинированному платью, заколотый почерневшею серебряною брошкой с надтреснутым лиловым камешком.

Наверное, подделка, стекло, но изящная, глядя на брошку, рассуждал Лючин, почти не слушая что-то пытающуюся объяснить ему Ангелину и не зная еще, как приступить к главному, из-за чего и пришел, а она про какие-то чувства к кому-то и что сын и помыслить не может, не смеет, потому что в таком положении и беден. Это она мне хочет сказать, наконец понял Лючин, что я благополучен, если не богат. Это он так перевел для себя ее путаную речь и вдруг услышал:

— Не может же он такую девушку на пятый

ярус пригласить!

— Я с удовольствием достану пропуск Николаю Викторовичу! — сказал Лючин. — У меня есть знакомый администратор.

Тут уж Ангелина вспыхнула:

— Вы меня не так поняли. И вообще, последнее — это необязательно.

— Можно, я сяду?

Но Лючин, и не ожидая ответа Ангелины, прямо-таки завалился на диванчик с затейливыми подушками, и пружины заскрипели. У него не было больше возможности выслушивать ее стоя: в ушах гудело, рука левая от плеча пошла мурашками, он даже про гомеопатию забыл, про все свои сахарные крупинки — дурнота навалилась.

 

Цикута — одно из лучших средств для предупреждения головокружения, дурноты, звона в ушах. Можно давать попеременно с Белладонной или Гельзамином.

 

— Что с вами? — Это Ангелина спросила строго, по-учительски.

Она ничего не понимала, но зачем-то пришел, и не к Коле, к ней, а теперь вот ему явно плохо: лицо какое-то синюшное, и еще увидела, как медленно темнеет ворот рубашки под кителем, от выступившего пота темнеет. А Лючин еще и глаза прикрыл, чтобы остановить кружение, прикрыл. И провалился в туман. Но вдруг запах валерианы ударил в нос — Ангелина стояла над ним с рюмочкой, и рюмочка дрожала. Испугалась Ангелина. И еще больше Ангелина Степановна озадачилась, когда этот не очень ей симпатичный Лючин, по разным причинам, и совсем не потому, что какая-нибудь антисемитка — разве в национальности дело? — так считала, спросил, не открывая глаза:

— Ангелина Степановна, у вас есть родственники не в Москве? Или просто знакомые? Знакомые даже лучше.

— Что? — напирая на “ч”, удивилась Ангелина, выдавая Лючину безусловно питерское происхождение.

— Вы ведь не москвичка?

— Я четверть века в Москве. Но родилась в Гатчине.

Ее папаша, решил Лючин, явно царский фельдфебель. Смешно, но он был совсем недалек от истины. И еще — он раньше и не задумывался, что многим, верно, не очень приятен, Настя приучила его к любви, а вот сейчас все стало иным, и он теперь жалел, что пришел, надо было говорить с самим Колей, тот, по крайней мере, умница, но сказал, раз уж так вышло:

— Ангелина Степановна, Коле надо срочно уезжать из Москвы.

Ее глаза — щелки, красные от постоянного напряжения, распахнулись.

— Почему? Я вас не понимаю, Евгений Бенедиктович! Хотя я понимаю, но не хотела бы так, — вздохнула, — думать. Мальчик вам не соперник.

Ее губы обкусанные терзали друг друга; он так и знал — она кусала губы, когда проверяла тетрадки, когда шила, перелицовывала, надставляла, учила, в конце концов, этих девчонок, которые табуном жеребячьим — бум! бум! бум! — он догадался, что перемена, — пробежали над головой, и лампа мигнула. И так каждый раз. Так всегда.

Он вышел на школьный двор из подвала, с трудом одолев несколько ступеней — солнце ослепило, зеленые пятна плыли, но рука опять не потянулась к привычным шарикам, потому что в ушах было — “мальчик вам не соперник”.

И он понял про Лелю так же ясно, как про себя, — она любит Колю с его темным лицом аскета и туберкулезника, с больною и всегда напряженной Ангелиной, с Колиной привычкой к месту и не к месту по-военному вытягиваться в изношенном трофейном пальто и наклонять голову, чтобы не было видно глаз, когда просят заехать на рынок или отвезти Ксанку к бабушке Нине. Она его любит. О, как же долго Лючин не догадывался. А вот Бенедикт часто повторял в своей барственно-ироничной интонации:

— Ты, Женьчик, как твоя мама. Как наша очаровательная несравненная Ида. Ничего не замечала вокруг. Не от черствости сердечной, я и не знал никого добрее ее. Может, наша Настена. Ида просто видела свое.

И он, Женьчик, такой же. Видел что хотел.

Совсем недавно они с Лелей бежали здесь снежными проулками, и он был счастлив; казалось ему, что и она тоже, ну хотя бы из-за обновки креп-сатиновой, а вот теперь он здесь тайно, и походка неуверенная, и не только потому, что скользко. Поняв все так запоздало, он должен тем более попытаться спасти

тех, кого любил. И сразу заныло внутри, и не от боли, нет, он, в сущности, чувствовал себя здоровым — больное сердце не болело, но не мог смириться, не только тело — душа бунтовала: почему именно он? И вообще, может, как-то рассосется, успокоится, и ничего не случится не только с ним, но и с другими. И зачем сейчас, после Победы? Все так устали.

…Ежевечерняя хвойная ванна, в которую так сладко погружать тело, блаженно распрямляясь в воде, жмурясь от запаха хвои, вот только очки запотевают, а он обожал читать в ванной, осторожно перелистывая страницы, чтобы не замочить, а потом нежное прикосновение махрового халата к еще не высохшему телу, и обязательный чай в тонком стакане с серебряным подстаканником, и своя особая ложечка витая, которой он выдавливал лимон в чай, это, так казалось, начинало отдаляться от него с неизбежностью, становясь картинкою в перевернутом бинокле. И еще яйцо всмятку, которое Лючин варил каждое утро на коммунальной теперь кухне, но на своей, единственной, так чувствовал, а на конфорке рядом с яйцом пыхтел кофейник, вот и Настя говорила — пыхтит! и он маленьким тоже говорил, и вообще так при Насте и Бенедикте было, точно так, а то, что комната одна, правда огромная, но одна, не важно, а важно, что тот же двор за окнами, пусть некрасивый для кого-то, закопченный, и уже с полночи иногда въезжали машины с продуктами для гастронома, но двор был тоже его, Лючина; здесь, в этом дворе, уходя, он оглядывался, и ему махали в ответ: когда в школу — Настенька, в институт — Бенедикт. И шторы на окнах прежние, которые он прикрывал, когда солнце мешало работать или когда ночью луна; луна вообще на него влияла, не спал в полнолуние, так вот, кофе и яйцо на завтрак, шторы плюшевые, стол письменный Бенедикта — это и был мировой порядок, а уж потом луна, солнце и прочее. Так он успокаивался и противостоял миру и тоске вселенской, когда в юдоли своей затачивал карандаши до игольной тонкости, и это было разложено в возмутительной аккуратности, как поначалу смеялась над этим Виолетта, Леточка, но однажды в сердцах даже порвала какую-то тетрадку у него на столе и крикнула с отчаянием: “Теперь все!”

Для этого порвала. Чтобы кончено было. И ушла.

И он считал долгое время: Виолетта ушла. Но ведь было не так. Он бросил Виолетту, а теперь наступило возмездие: эта девочка с густыми бровями. И не выщипывала, хотя “носили” тоненькие, как рисованные, брови. Никогда не старалась нравиться. Или ему казалось? Но, может, она для него не старалась. Ей ничего от него не нужно было. Теперь он знал наверняка. И тоска навалилась, безысходная, а успокоил себя, что весенняя. Когда тает снег.

А на Центральном телеграфе сызнова позвонил на Урал и застал приятеля-коллегу на работе, успел, хотя разница во времени, но теперь объяснил, четко и определенно, как и всегда делал, что относилось к делу, и почему звонил, и почему необходимо срочно вернуть карты назад в управление, в Москву. И дал пятнадцать телеграмм, так они договорились, по списку Ларисы Ивановны. С одинаковым текстом и подписью своей как заместителя начальника. А телеграфистка после третьего бланка спросила у него удостоверение, что-то, верно, показалось ей подозрительным, и он протянул пропуск служебный, и она ушла, долго не возвращалась, но вернулась любезной.

А теперь оставалось ждать. Жаль только, что Ангелина ему не поверила, и теперь не послушается, вероятно — промолчит, и Коля ничего не будет знать о его визите. Он-то надеялся, что после сыновьих мытарств по институтам она поймет. Не поняла, не захотела, объяснила себе по-своему. Надо было с Колей, с самим Колей говорить. Но с Колей он не сумел бы, особенно после того, что узнал. И, шагая к себе на Неглинную, думал, как много вместил для него этот день, и лицо телеграфистки всплыло, немолодое, сосредоточенное, в очках, а на седых висках топорщился бывший перманент. Хорошо, что приняла телеграммы. И даже улыбнулась, когда возвращала ксиву. Доложит обязательно. Точнее, доложила. Кому? Начальству, конечно. Своему или сразу тем ? Или начальство доложит. И еще: он, наверное, подвел Фаню. Нельзя было звонить из ее коммуналки. Он стал делать ошибки — устал, не физически даже, а вот, как Настя говорила — устала твоя душенька. Это когда он ходил в школу, а она встречала. Всегда в вестибюле ждала своего Женечку и, улыбаясь, спрашивала про душеньку, не устала ли, а капор теплый, вязанный ею, конечно, держала в руке и варежки. Но вот шубку велела всегда самому брать. И объясняла — мужское дело, будешь потом дамочкам подавать, а они тебя, Женечка, за это любить будут. Дамочкам всегда забота нужна. Каким дамочкам? — спросил он. Звягинцевой, что ли? Настя прыснула, как раз рядом бабушка натягивала на тощую попку Жениной подружки Кати Звягинцевой зеленые рейтузы в резиночку. Ему всегда по-детски хотелось заплакать, когда он думал о Насте. Слез, конечно, не было; да и не помнил, когда плакал в последний раз; пожалуй, в опере, на “Травиате” плакал, когда еще с Бенедиктом слушал, седьмой класс, кажется.

Поделиться с друзьями: