Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 9 2012)

Новый Мир Новый Мир Журнал

Шрифт:

Тайна, что крещен, была его и покойницы Насти. Та просила молчать, и он молчал, сперва не заботясь. Бенедикт не подозревал, и тетя Фаня, единственная оставшаяся в живых из всех родственников, конечно, не знала. Крошечная веснушчатая Фаня, такая серенькая мышка, особенно рядом с вальяжным и барственным Бенедиктом; пальчики тоненькие, но могла ими столько страниц выбивать на своей машинке в Наркомате путей сообщения, куда ее устроил Бенедикт Захарович, где еще и стенографистка по совместительству, а теперь, после войны, нештатно, почасовая работа, и всего боялась, тряслась из-за всего: погода, работа, брат, и, конечно, из-за Женечки: они теперь вдвоем остались, вдвоем, но она-то одна, и он, понимая, каждый вечер звонил, просил, чтоб позвали, и терпеливо ждал, когда позовут, если позовут, — в Фаниной коммуналке обязательно кто-то из соседей схватывал трубку: один телефон на всех.

Таким

образом, тайна крещения была тайной, доставшейся только Евгению Бенедиктовичу.

…Повязав на голову платочек по воскресеньям, Настя исчезала до полудня, а потому маленький Женя и не любил эти утра за то, что они с отцом завтракали одни и всегда омлетом, который важно взбивал на кухне в тот день никуда не торопящийся Бенедикт. Женя со скукой жевал пересоленную массу, а Бенедикт читал газету. Они сидели молча вдвоем, но все-таки не расходились пока; даже не услышав, а угадав дребезжание старого звонка, Женя несся в переднюю открывать, огромная дверь со скрежетом распахивалась, холодный сквозняк из парадного пузырил тяжелые портьеры, и появлялась она, его Настя, всегда с розовым улыбающимся лицом и просфорками, аккуратно завернутыми в свежую салфетку.

— Куси, куси, — подавая ему просфорки, приговаривала она, а он с жадностью и от любви к ней и от обиды, что опять бросила, глотал тяжелое пресное тесто.

Бенедикт всегда подымал голову от газеты и, внимательно поглядев на них, говорил одно и то же с этой барственно-иронической интонацией:

— Настя, это же иудейское дитя! Не переводите на него свои христианские продукты!

— А что? — тоже всегда одинаково отвечала Настя. — И Пресвятая Богородица вашей крови.

Искусственный глаз Насти с синим зрачком, прозрачный и блестящий, казался больше настоящего; все лицо поэтому было асимметрично, уходило куда-то вбок.

— А вы не стареете, Настя. — Бенедикт торжественно сворачивал газеты.

— А чего стареть, — весело отвечала она и подмигивала им обоим живым настоящим глазом. — Это потому что я девушка, Бенедикт Захарович, и в Бога верую душою!

А когда она заболела и, горя лицом в подушках, плакала одним, глядящим на него глазом, другой плавал в стакане на стульчике, придвинутом к изголовью железной кровати с металлическими шарами, на которой она всегда спала, сколько он помнил, то есть всю жизнь его в маленькой комнате рядом с кухней, комнате, которую еще Ида выделила из обширного пространства той же кухни, перегородив последнюю фанерною стенкой, спала она, жила она, его Настя, и ее кровать была точно рядом с его кушеткою с диванными жесткими подушками, но в другой, соседней комнате, и, проснувшись, Женя всегда стучал ей, чтоб она стукнула в ответ, и засыпая тоже. А вот теперь она лежала неподвижно на высоких подушках, так врач уложил, и Женя боялся посмотреть на жалкое окривевшее лицо, но еще больше страшился отдельно от нее существующего глаза, а она прижимала к себе Женину ручку и, кривя рот больше обычного:

— Поешь, Женечка! Поешь супчику, есть тебе надо, хороший мой, поешь, Фаня согрела.

— Не буду без тебя, не буду, не хочу! — упрямствовал он, да и не хотелось жирного обжигающего бульона, который варила вызванная по случаю Настиной болезни Фаня.

На этот раз она выздоровела, и они снова были вместе. Правда, Бенедикт теперь сам купал Женю, но полотенце было нагрето ею, а Настя и ванную грела заранее — огромную, с высоким потолком и окошком у потолка, — зажигала газ в колонке, пускала воду, уже за час до купания в ванной текла вода, журча на всю квартиру. И Настина рука совала полотенце в приоткрытую дверь, и ее голос припевал: “С гуся вода, с Женечки вся худоба!”

А в воскресенье Бенедикт уехал в командировку на целую неделю, Настя, еще заходящаяся от кашля, вывела его на улицу, рано — темно было. Он помнит, как она вдруг присела перед ним, поправляя шарф на шее, вообще-то он терпеть не мог, когда ему шею тянули, но тут улыбнулся, верно истосковавшийся за последние недели без ее заботы, а она зашептала, держа его за воротник:

— Женечка, а ну что скажу, расставаться не будем никогда?

Он замотал головою, он не понимал, как она может говорить об этом, то есть о его жизни без нее, и, чтобы закончить этот мучивший своей непонятностью разговор, он поцеловал Настю в холодную на морозе щеку, как это всегда делал, когда мирился с нею, но она не отпустила, увеличивая его тоску и страх.

— А вдруг я, Женечка, как Ида?

— Нет, нет! — Он вырвался и затопал ногами, но она,

как будто довольная чем-то, наконец оставила его, поднялась и крепко взяла за руку. Велела:

— А вот не кричи! Чего кричать? Ты Настеньку свою слушай, и как нужно старших, и всегда мы с тобою вместе будем.

Сколько ему было лет тогда? Ида умерла, когда и четырех не было. А сколько тогда?

…Он помнит необыкновенное платье, надетое на бородатого крупного мужчину, и большую белую руку, летающую вокруг него, Жени, с какой-то известной руке необходимостью и предопределенностью, и душный запах, от которого он закашлялся, и свои упрямые слезы — он не хотел куда-то повернуться, сделать, что нужно было, он бы вообще убежал, но, избалованный и привыкший к собственному своеволию, здесь он не смог поступить как желалось — оттого ли, что все время, даже и не глядя на мужчину в сверкающей одежде, не видя его отчужденные будто от происходящего глаза, чувствовал его власть над собой, непререкаемую и даже не зависящую и от него самого, или просто не хотел после болезни огорчать Настю, какую-то новую для себя — она что-то делала рядом и даже пела, громко, непонятно, он впервые, кажется, слышал Настино звонкое и высокое пение, так непохожее на привычный ему, мягкий пришептывающий ее говор. Потом она держала его на руках, а сама смотрела куда-то вперед, откуда лился свет, а он, обхватив ее шею, глядел назад, а прямо перед ним было большое женское лицо, вероятно тоже обращенное туда, откуда лился свет, но при этом успевающее каким-то образом уловить то мгновение, вслед за которым он собирался уже сморщиться капризно и заплакать, и она, эта женщина, сразу же смешно надувала полные широкие губы, упреждая.

— Папаше не говори, где был! — Это уже другая, пока Настя укутывала своего Женечку, прежде чем выйти на мороз.

— Папа не велит врать! — угрюмо возразил обиженный за “папашу” Женя. Волосы у него были еще мокрые.

— А мы и не соврем, никому не соврем. — Настя вытирала ему челку и не могла сдержать радости: рот кривился, улыбаясь, а живой глаз мигал, довольный, веселый.

Он вдруг подумал, что его обманули, водою облили, и наконец заплакал громко.

— Не плачь, святого своего не обижай, ангела-хранителя. Именины-то у него когда? — Та же тетка спрашивала.

— А на преподобного Евгения. Как раз в день Иверской иконы празднование, — непонятно отвечала Настя и вывела из храма на улицу мимо длинной череды старух.

Теперь они сызнова шли рядом; он — крепко схватившись своей рукой в варежке за ее руку без перчаток; хотя мороз был, он чувствовал жар Настиных рук, а может, она толком не выздоровела, опять температура. Спросил тихо:

— Я теперь кто?

— А — Женечка. Евгений.

— Преподобный?

— Ой! Преподобный — святой, а мы с тобою просто люди грешные.

— А зачем тогда?

Он уже знал: то, что было с ним, — крещение, но почему-то стеснялся назвать…

— А ты разве не хочешь после моей смерти увидеться со мною?

— Хочу! — Он еще сильнее сжал горячую руку.

— Ну и хорошо как! — И она три раза пожала его ладошку, это у них такая игра была. — Вот умру я, и ты умрешь, и встретимся мы с тобою в саду радостном, а то, — она вздохнула, — как басурмане. Не дай бог!

Лючин не видел — Бенедикт Захарович не хотел, — не видел мертвой Иды, и потому смерть в его детстве была только разлука, разлука — надолго называлась так. А сколько же ему было, когда они с Настей шли вдвоем в то зимнее воскресенье, а шли долго, так казалось, короткий шаг был тогда у Евгения Бенедиктовича, у Женечки. И вдруг… и лицо вспыхнуло: а может, именно церковь в переулочке перед консерваторией есть та церковь. Храм ведь не закрывали. Московский слушок — артистки знаменитые народные умоляли и умолили. Теперь ему казалось, что вспомнил — они у телеграфа перешли Тверскую и в переулок, слева театр был, и еще улица, и еще, и, наконец, родная Неглинка. Настоящее просто и услужливо подсказывало ему прежний путь. А дома в тот воскресный день Настя его оладушками кормила. И еще они елку разбирали. Вот это уже точно. Пока Настя болела, елка стояла наряженная, Бенедикт Захарович на службе, ему некогда да и лень, а у Фани головокружения: она боялась вставать на табуретку, и теперь он и Настя вдвоем снимали с осыпающихся веток игрушки и грустили. С того года Настя стала болеть, болела, болела, но, правда, не старилась. А он и сейчас не знал, чем она болела, кроме вечного Настиного “бычок поломал”.

Поделиться с друзьями: