Меч истины
Шрифт:
– Визария не трожь! – молвила Аяна, и голос отозвался сталью. Такая убьёт.
С ума они посходили со своей кровавой Истиной! А моей бабьей правды знать никто не хотел.
*
Мёртвому, чай, легко живых осуждать. Ничто его не волнует, нигде не болит. Болит у тех, кто ему смотрит вслед. Как у Смородины болело, когда открыла в себе к Александру любовь. Хоть она баяла, будто не любовь, да я-то знала - жизнь возьмёт своё. Она злилась, когда я так говорила.
– Ты-то без Лугия больно счастлива была?
Я-то… И сказать бы, что иное тут – так ведь не скажешь. Всё то же.
Я – и без Лучика? Да ведь не
Вместе, да не вовсе. И у него ведь болело там, где боль не отшепчешь, рану не зарастишь. Он и здесь, а словно где-то вдали. И трепетали на ветру тонкие ветви, стоило лишь закрыть глаза.
Он меня не осуждал за то, что сказала тогда. Но и думать о том не хотел. Было ему дело, кроме страхов бабьих, мокрых любимых глаз. Или не любил всерьёз, только чудилось?
Так ли, нет ли – я-то его люблю! И не след никому говорить, будто нет ничего для меня, что больше меня самой. Лучик есть! Для него жить хочу.
Для него и умру теперь…
Что в себе он понять хотел, когда принялся Белых Ведьм искать - тех, что в страхе город держали? Или меня от страха избавить? Да нет, не меня. Не со мной он беседы вёл, когда молча сидел в ночи, устремивши глаза в огонь. И в такой час я страшилась к нему подойти. А потом мы и вовсе спали порознь. Ушла любовь. Или тут другое что?
Как-то он пошёл, как бывало в Истрополе, в трактир - посидеть меж людьми, чарку осушить, разговоры послушать. Только там он весёлый был, а с таким лицом, как нынче, только за меч да в судный круг. Увечный монах увидал мои глаза и сказал, торопясь:
– Не бойся, сестра. Я пойду за ним и послежу. Ничего не случится.
А больше я его живым не видела. Уже к ночи прибежал, тяжко топая, мужик – широкий, как дверь. И закричал по-гречески:
– Лугий Жданку зовёт!
Оборвалась во мне душа, в тёмные бездны канула. Я и не чуяла, как несусь вперёд, а потом спотыкалась да оглядывалась – провожатый не поспевал. Аяна подле бежала, а где-то по дороге пристал к нам и местный воинский начальник. Так вместе и прибежали.
Нет, Лучик был живой. Умер Пётр да кто-то ещё, кого я не знала. Чуяла, говорили имя: Евмен. Да мне было всё равно.
Лучик тихо стоял, все руки в крови – липла она, когда я ладонь взяла.
– Можешь сделать чего?
Покачала головой. Чего я сделаю? Мёртвых подымать – не моя сила нужна. Чай, не все из богов управятся! Да и кто он мне, Пётр? Так, пришлый человек, что рядом жил. Смородине близким стал, а я теперь всех сторонилась. Словно кто счастье моё отнять хотел.
Вот оно, счастье: стоит, голову набычив, смотрит, как суетятся местные греки. Я ему заглянула в глаза и не узрела тонких ветвей на ветру. Полыхал там костёр алым гневом, всё в костёр тот пошло: сомнения, страхи – коли ведал их. Сгорал в огне златокудрый певец, и уж угли рдели. А из пепла вставал кто-то вовсе чужой: страшный и спокойный, будто камень. Вот, значит, как люди камнем берутся? А и в Правом было что под остывшей золой? Ошиблась я, не разглядела?
В эту ночь он ко мне не пришёл. Вперёд с Томбой пили молча, а потом просидел на крыльце до рассвета, ополоснулся холодной водой, густые кудри утёр полотенцем. Рубаху чистую ещё надел. Так собираются на бой. А только некого было в круг вызывать. Завернул хлеба в тряпицу, меч к поясу пристегнул – и пошёл. Я спросить хотела, куда, да теперь уже точно ведала: не скажет. Прежний бы сказал, а нынешний… А только я его и такого люблю!
На третий день мои поехали хоронить Петра. Я осталась дома, с детьми. Чуяла, что подходит срок, а что должно случиться – не ведала.
Муж мой после похорон сразу в поиск ушёл. Я ему поесть собрала не для
дальней дороги. Хоть оказалось, что поехал он по реке. А к исходу другого дня вернулся. И разъятое тело привёз.Я стояла на обрыве и смотрела вниз, где суетились люди, где плакали бабы, знавшие покойного. И Лугий меж ними стоял, говорил чего-то негромко. Прежде он был речист, нынче же цедил каждое слово. И не могла больше я его Лучиком называть. Угас лучик, вместо него меч выковывался.
В этот закатный час поняла я, что не остановят его ни страх, ни усталость. И любовь моя не остановит. Не нужна ему такая любовь, что вяжет по рукам. Я повисла на нём плющом, от судьбы бороня. Да разве от себя-то схоронишься? За Визарием он шёл, по нему шаги сверял. Вот кого бы сюда! Тот умел так глядеть, что таял людской исполох. Самого боялись порой, а бояться иного чего при нём было немыслимо. Не меч – человек с мечом. Обо всём узнает, всех рассудит по совести. Мужу моему далеко ещё, хоть старается. Много крови земля впитает, много тело ран зарастит, пока эта зрелая могута проявится. Теперь я вдруг точно знала, почему камнем покрылась душа, что под камнем лежит. То была вина – перед всеми, кого не уберёг. А как уберечь? Кого искать?
Видок был один - немой парнишка-грек. Я вдруг почуяла то, о чём прежде знать не могла: люди, говоря меж собой, от страшного избавляются. Выплеснешь, выскажешь – и истает былое, словами из сердца вытечёт. Гилл немой говорить не мог, и всё, что он видел, ещё стояло в глазах. Немного силы, совсем чуть-чуть – и я сумею заставить его показать! И самого от тягости непомерной избавлю, и Лугию подмога.
Я это сделать могла. И не могла, потому что Белые Девки были рядом. И если я начну ворожить, они почуют меня – и тогда не будет спасения!
А не сделаю – вовсе омертвеет у Лучика душа от слепого бессилия. Или хуже ещё: одолеют Кривдины слуги, как Горисвета, убьют совсем! И встанет в степи вместо милого высокий курган, да мне-то что с того? Тоже, как Красе, мной придуманной – дитём утешаться? А сколько жизней ещё здешняя татьба заберёт?
По всему выходило, что умереть мне одной – много дешевле станет. Это было больше меня. И чего тут решать?
Я подошла к нему и сказала, торопясь, чтобы испуг не одолел:
– К нам его веди. Спрашивать буду.
Самого вопрошания я не помню. Мои сказывали потом, будто явились им связные картины минувшего. Я же ослепла совсем, как бывало, когда Тотила поясом Геракла владел, а сам хозяин подле стоял. Сила богов была слишком близка, я не совладала. Единое, что помню: повернулось ко мне лицо, в котором не было женского, и страх взглянул прямо в глаза. Сбылось, они меня знали - сама показалась. Но и Лучик знал их теперь, он сможет найти.
А могута, запертая в круге, так прочь рвалась, что одним ударом меня навзничь ринула. Через меня ушла. Или не ушла? Что-то странное было со мной. Слабая, будто после родов, я лежала на лавке, и Аяна, жалея, гладила по голове. Давно она меня не жалела, презирала даже будто. Но не теперь, когда зияли предо мной врата миров. Знали бы они, что я отдала, через что переступила! Страх ушёл совсем. Теперь бояться было поздно. Мне хотелось только умереть прежде, чем придут. Но так было нельзя, потому что Лучик склонялся и заглядывал мне в лицо. И наша дочь хоронилась подле с рогаткой. Охраняла!
Как я их всех любила! Прежде я ведь и не умела любить. О себе пеклась, своё счастье берегла. Теперь меня уже и не было, а они волновались всерьёз. Хлопотали, лечили. Разве от смерти-то излечишь?
Порой мне хотелось плакать, свернувшись клубочком в любимых руках. Но тогда он непременно понял бы, что стряслось, и это лишило бы его сил. А так нельзя! И я крепилась. Где взять светлый взгляд и спокойствие на челе, чтобы спрятать заботу? Чтобы близкие не почуяли беды до поры, пока случится? Где взять силы, чтобы просто любить, и не множить их муки предчувствием?