Львы в соломе
Шрифт:
— От что деревня с городскими делает, — горделиво подмигнул Светке Мамичев. — Не по европейским стандартам, гляди, вымахал…
Иван стоял, переводя смущенный взгляд с участкового на почтальона. Оба они, проникаясь участием к Ивану, оценивающе смотрели на парня, окончательно застеснявшегося от постороннего внимания. Джинсы вообще-то сидели на нем ладно, от них, по длине вполне подходящих, фигура у парня постройнела, и он не казался, как прежде, медведем. Но вот беда, ниже пояса начинались нелады: джинсы не застегивались, где положено. Ни о каком перекрое речи не могло идти — это Иван понял, даже не имея представления
— Ну, не горюй, Вань, — сказал Мамичев, собираясь уходить. — Не залежатся они у тебя. Только покажи — с руками оторвут. Сотни за полторы.
— За двести… — со знанием поправила Светка. — А то и больше…
— И чего в них такого? — передернул плечами Мамичев. — Матерьял, что ли, особый?
— А знаете, какие они ноские! — сказала Светка. — Ну, и мода, конечно. Это спекулянты цены набавили.
— Ладно, Вань, утри им нос, спекулянтам-то, — уходя, сказал участковый. — Они, небось, ношеные, с чужого заду продают, а твои — новехонькие.
— Продать и дурак сможет, — понизив голос, сказала Светка, видно было, хотелось как-то утешить Ивана. — Ты если на толкучку надумаешь ехать, обменяй попробуй. Свой размер поищи…
Оставшись один, Иван пытался силой приспособить джинсы к нестандартному месту, напрягся бугаем, но не добился нужного результата. Стал снимать джинсы. В правом кармане зашелестела бумага. Иван вынул ее — это было письмо от дяди Васи.
Когда, окончив вечернюю дойку, вернулась тетя Пелагея, Иван по третьему разу читал дяди Васины строки, писанные, судя по почерку, в большой спешке.
Дядя Вася, старпом танкера, зафрахтованного одной американской компанией, отправлялся в очередной рейс из Филадельфии в Нагасаки с заходом в Кейптаун, Порт-Елизабет, Коломбо и Сингапур.
Иван, мечтательный с малолетства, силился представить те необозримые, продуваемые шквалистыми ветрами морские просторы, в которых затерялся дядя Вася на своем пятипалубном (помнил Иван рассказы дяди) танкере. То, что раньше было лишь плодом воображения, — далекие заокеанские порты, пестрые толпы на улицах чужих городов, острова с пальмовыми рощами, — обрело реальную ощутимость благодаря джинсам, пересекшим океан и попавшим сюда, в Нижнее Талалаево, в избу, в окна которой глядятся российские рассветы.
Босой, в накинутом пиджаке, Иван смотрел на горящие в печи березовые поленья, вдыхал дымливый смоляной запах, и по лицу его бродила невнятная улыбка.
Джинсы лежали рядом, на табуретке.
Иван, как над чем-то забавным, посмеивался над своей недавней горячностью, с какой взялся за примерку. И снова, как было до этого, джинсы ушли из сознания, и снова Иван думал о дяде Васе, который в эти минуты мог думать о своем племяннике Ване, находясь, должно быть, где-нибудь в Южной Атлантике. От этой мысли Ивану делалось хорошо и счастливо.
В Малоярославец Иван поехал воскресным утром в начале седьмого. На первый автобус, ушедший без пятнадцати шесть, он опоздал из-за бабки Маруси, соседней одинокой старухи, надумавшей притащить к еще сонному, в распахнутой рубахе Ивану двух поросят в холщовом мешке.
Старуха, неизвестно как узнав о предстоящей поездке Ивана на рынок, видно было, едва дотерпела до утра и не сводила с парня умоляющего взгляда, пока тот не взмыкнул в знак согласия.
— Проси
по сороковке, отдать можешь за тридцатку, — сказала бабка Маруся. — Продашь поганцев, пол-литру себе купи, за труды…После ухода старухи Иван забыл о мешке — поросята, видать, заморились в тепле, притихли — и вдруг обернулся на подозрительную возню у порога и поперхнулся чаем. Из непонятным образом развязавшегося мешка, сверкая розовыми пятаками, с любопытством выглядывали оба поросенка. Делая со сна неверные шаги, Иван двинулся к мешку, но поросята оказались смышлеными: разом кинулись в разные углы. Иван долго, творя невероятный шум и беготню, ловил их и, когда вымотался, позвал на помощь тетю Пелагею. Вдвоем кое-как поймали и запихнули в мешок возбужденных, визжащих поросят…
Автобус был битком набит людьми. Ивану пришлось потеснить стоявших на задней площадке.
На дороге, затянутой крепким утренним ледком, автобус дергался и подпрыгивал, поскрипывая старым щелястым кузовом. Ивана не подбрасывало, как других, кто был помельче, — его, что хуже всего, валило, и каждый, кому приходилось выдерживать его вес, начинал молча трепыхаться. Только когда на крутом повороте Ивана повело вбок, откуда-то снизу возник тоненький, но бодрый голосок:
— Ей-бо, задавишь, едрена-матрена! Откуль у тебя столько груза?..
Иван, натужась и краснея от неловкости, замахал руками, чтобы выровнять тело, наконец, схватился за выемку в потолке, выпрямился.
Щуплая бабка, древняя, почти восковая, высунув из-под локтя Ивана закутанную в черную шаль голову, встрепенулась, блеснула жалостливыми глазами, будто посочувствовала Ивану: шутка ли, такой вымахал! Иван, недоумевая, что она осталась жива, виновато шевелился, навалясь спиной на молодых ребят, кольцом окружавших своего дружка с гитарой.
— Чо на меня глядишь, глазун? — беззубо улыбнулась бабка. — Ты не меня, а поросят обороняй. Мои тоже на полу…
За окном автобуса начинало светлеть, поля очищались от сумерек, скоро совсем попросторнело, и оттого легче и веселее стало на душе. Иван смотрел на апрельский простор, на пестрые, — в подтаявшем снегу тут и там чернела пашня, — поля, от нечего делать отгадывая, чьи земли проезжает.
Иван, надо сказать, родом был из города, а сюда попал пятнадцатилетним замухрышкой. Его, бескровного, с потухшим, как у старика, взглядом — обнаружилась у него болезнь, но Иван забыл ее заковыристое название, — везли по этой дороге в Нижнее Талалаево, и он ехал тогда, ничего не видя, ничем не интересуясь, словно его с этим миром уже ничто не связывало. Через полгода, — правы оказались врачи, посоветовавшие жить в деревне, — Иван пошел в школу, здесь окончил десятилетку, потом — шестимесячные курсы механизаторов широкого профиля.
Одним словом, прижился на деревне и на уговоры городской родни вернуться домой отвечал решительным отказом.
Чужепришельцем он себя не чувствовал, ничем таким особо городским, что могло бы вызвать недружелюбие, попрекнуть его было нельзя: свой в доску. Больше того, казалось ему, что родился он здесь, и так оно, пожалуй, было — именно на этих землях Иван после длительного болезненного безразличия ко всему заново открывал мир. Природа, правда, будто подшучивала над ним, найдя его удобным для своих причуд: то был доходягой, то стал задевать головой потолки…