Критика цинического разума
Шрифт:
Коммунистическая партия отвергала по этой причине и то и другое — и принятие условий мира, навязываемых Антантой, и отказ от подписания мирного договора на этих условиях: и то и другое было одинаково плохо для немецкого пролетариата. Но какая же могла быть альтернатива — или, лучше сказать, альтернатива альтернативе? Существовал ли третий путь? Да, существовал: это — диктатура пролетариата, и теперь нужно было решаться идти по нему; все иные варианты были бы «одинаково роковыми для пролетариата». Таков язык цинического гиперреализма, который исходит из
того, что катастрофа вытекает из «природы вещей» и что сознающий это может говорить о ней так, будто он не затронут ею,
Гитлер тоже пытается выступить в роли великого диагноста. Ему тоже катастрофа представлялась неизбежной, и, как таковая, имела сторону, открывающую будущее:
Для немецкого народа можно рассматривать почти как великое счастье то, что срок его вяло текущей болезни вдруг сократила столь ужасная катастрофа — ведь в ином случае нация медленно, но тем вернее погибла бы...
И тогда уже — разумеется, горькое,— счастье, если судьба решает вмешаться в этот медленный процесс загнивания и одним внезапным ударом являет конец болезни тем, кто был охвачен ею... Ведь такие катастрофы бывали не раз. И как бывало раньше, она легко может стать причиной выздоровления, заставляя приступить к лечению болезни с крайней решимостью (S. 243, 254).
«Горькое счастье» — самое острое выражение в «народной»* диалектике. Что это? Политический садизм, облеченный в медицинские метафоры? Патологический цинизм, выраженный метафорами политическими? Уже в час рождения республики на самом краю справа и на самом краю слева стояли наготове два хирурга и точили свои идеологические ножи, чтобы вырезать раковую опухоль пациенту — Германии. И тот и другой ничуть не интересовались современным состоянием Германии. Они глядели в будущее и мечтали о том дне, когда'можно будет произвести великую операцию.
Итак, борьба продолжалась. Робкий и нерешительный дух «нового начала» — как бы он ни выглядел — имел свой небольшой шанс на успех на протяжении семи месяцев между капитуляцией в ноябре 1918 года и заключением Версальского договора в мае 1919 года, но был стерт в порошок сплошными реализмами, изощрённостями, противостояниями и замыслами будущего с двойным дном. «Все дело в тактике, мой дорогой»,— такие слова Эрнст Тол-лер в 1927 году вложил в уста одному из тех героев, которые в 1918 году были причастны к революции, а десятью годами позже ударились в «реальную политику» («Оп-ля, мы живы!»).
4. Фронт и ничто.
Политические цинизмы II:
«народная» диалектика
и разложение фронта
Ненависть вызывало все: евреи, капиталисты, помещики, коммунисты, военные, домовладельцы, рабочие, безработные, Черный Рейхсвер, контрольные комиссии, политики, универсальные магазины и еще раз евреи. Это была какая-то оргия подстрекательства, а республика была слабой, ее существования почти не чувствовалось... Это был полностью негативный мир, с радужной пеной на поверхности... Гросс Г. Маленькое «да» и большое «нет» (Grosz G. Ein kleines Ja und grofien Nein. Hamburg, 1974. S. 143)
He прошло и десяти лет с момента окончания войны, как в Веймарской респуб\ике разразилась форменная милитаристская ностальгия. Слово «фронт» стало просто волшебным для выражения однозначности в политических отношениях. По эту сторону его — мы, по ту — они. Точно знаешь, в каком направлении стрелять. Фруст-рированные политикой ученики-подмастерья демократии начали испытывать тоску по «ясным отношениям» времен войны. К концу двадцатых годов ужас сражений, как казалось, был настолько интегрирован психически, или настолько далеко отодвинут в прошлое, или настолько перетолкован, что многочисленные авторы отважились взяться за описание войны: Ремарк, Ренн, Глэзер, Цвейг, ван дер Вринг (Vring), Геббельс, Шаувеккер,
Беймельбург и др.У правых явственно прослеживаются два мотива: они хотели вернуть чувство боевого товарищества в качестве антитезы конфликтам веймарских политических сект и правых партий, и они тосковали по «фронту» как той ясной и четкой линии, где еще можно было точно различить, «кто есть кто». Даже консерваторы и молодые националисты между тем понимали, что война и внутренняя политика — это две различные вещи. Они, испытывая ностальгию по войне, выразили это понимание в таком представлении: солдаты отличаются героизмом, прямотой, твердостью, храбростью, стойкостью, способностью с достоинством повиноваться, нести службу, выносить тяготы и лишения — одним словом, они мужественны. Политики, напротив, изворотливы, склонны к лавированию и тактическим маневрам, ненадежны, трусливы, готовы к компромиссам, мелки, не любят ясности и прямоты, двулики, мягкотелы — одним словом, немужественны. Ностальгия по войне была, кроме всего прочего, реставрацией мужественности, но в еще большей степени реставрацией уходящего в прошлое социально-психологического типа — «однозначного характера». Фронт вызывал у солдатских
националистов воспоминания о том, как они чувствовали себя в те времена, еще будучи защищенными психической броней собственной «идентичности». Уже при расформировании полков в хмуром ноябре, а также во времена угрюмого Веймарского мира солдаты зачастую не знали толком, в какой мир им теперь придется возвращаться после того, что произошло. Республика была для них местом, где они теряли то, что считали своей «идентичностью». В результате у них крепла мечта о фронте, где все было еще столь просто и ясно. В 1929 году Франц Шаувеккер, один из самых интеллигентных авторов в «народном» лагере, изобразил весьма поучительную сцену: прощание солдат, вызванное наступлением мира, который вряд ли кого-то радовал. Автор приписывает своим героям сознание, которое присуще больше 1929 году, чем ноябрю 1918 года. Они, оглядываясь назад, придают, точно так же как Гитлер, столь же великий смысл великому несчастью. И здесь тоже отрицается окончание «подлинной» войны:
А знаете, что мне кажется, когда я смотрю на все это? Все по-настоящему начинается только сейчас — знаете, все подлинное, истинное... Сейчас уже не стреляют, сейчас все делается втихую. Это действует на нервы. <..,>
...Мы, правда, кое-чему научили друг друга — кое-чему из того, что нам может понадобиться. Ведь этот мир — продолжение войны другими средствами. Каждый уходит на свой собственный фронт. Только фронт теперь будет тайным. Будьте здоровы, боевые друзья. <...>
Сейчас мы начали замечать, как непросто обстоят дела... До сих пор мы на фронте только подчинялись приказам... Долг не исполнится сам собой, его надо исполнять — а там уж, в принципе, легко будет ему следовать... И вот, пожалуйста — у нас есть она, великая немецкая легенда сегодняшних дней, немецкая мистика простых солдат. Они должны были, прекрасно все сознавая, делать то, что практически было бессмысленно! И они делали это. Вот тебе и величие, и трагедия немецких фронтовиков.
Шаувеккер признает то, что выразители «народной» идеи обычно отрицают: жертвы, понесенные немцами на войне, были бессмысленны. Однако эту бессмысленность нужно преодолеть, потому что есть желание сделать это. Ее преодолевают, требуя, чтобы смысл непременно был — лично, силой устанавливая его. Нигилистический антинигилизм.. Шаувеккер конструирует новую позитивность посреди полного краха. Даже немецкая революция, которую правые обычно считали просто мерзостью, приобретает здесь какой-то нигилистический побочный смысл: