Камыши
Шрифт:
Она повернулась ко мне, взглянула очень твердо и как будто свысока. Лицо стало жестким.
— Кто это еще вам сказал?
— Вы сами, Настя.
— Я?
— Вы.
Я думал, она смутится, замолчит, растеряется, а потом заговорит со мной по-другому. Но она вскинула сбои казацкие брови, пожала плечами, головокружительно повела ими и отвернулась, словно меня здесь не было. И неожиданно захохотала.
— Уже можно подумать: заманила ребеночка! Ух ты! — Уронила в воду коричневый брусок мыла, нашарила его и снова начала перекладывать стиранные вещи, как будто считала их.
А ведь я, в общем-то, был рад, что нашел ее. И с той самой минуты, когда
— Что же вы молчите, Настя?
— Вот и не будете бегать за молодыми девушками, — не оборачиваясь, выпалила вдруг она с неожиданной силой. — От жены-то! — Взяла какую-то неимоверно грязную тряпку, окунула ее и снова швырнула в лодку. — А дальше я на всякий случай помолчу. На себя бы сперва посмотрели, чем выступать тут. — И, наклонившись, принялась стирать, шумно буравя воду.
Я подумал, что если Прохор передал ей только часть своего темперамента и упрямства, то каков же он сам, со своим окончательным: «И точка».
— Вы мне стирать мешаете, — взглянув на мои ноги, бросила она с вызовом. — И я вас тут не держу. Я купаться буду.
Она, кажется, даже не собиралась оправдываться, а делать это почему-то приходилось мне, словно какая-то высшая правда была на ее стороне. Я понял, о чем она говорила. Я ведь и в самом деле был хорош тогда, в самолете.
— Напрасно вы сердитесь, Настя, — сказал я, как можно спокойнее. — Зря.
— Я не Настя, а Кама, — осадила она меня. — Я купаться хочу. Вам ясно? Или при вас раздеться? Человек вы или нет?
Я не уходил, такая, может быть, злость была в ее голосе. А эта разделявшая нас полоска воды делала меня еще неувереннее.
— Но, видите ли, тут вот еще какая неувязка. Даже если бы я знал, что здесь случилось и в чем обвиняют нашего отца, то никакой власти у меня ведь нет…
Я начал чувствовать какое-то раздражение к этой Насте — Каме, которая так лихо и так просто играла мной.
— Чем я могу вам помочь? Ничего ведь я не знаю…
Она таким же, как в самолете, необыкновенным жестом вдруг обхватила свой живот, на мгновение застыла, выдернула концы юбки, раздраженным движением отряхнула ее и, сверкая глазами, положив руку на бок, выкрикнула:
— А вы напишите! Узнайте, узнайте!.. Люди вам скажут. Вы с людьми поговорите. Вы правду, правду… Он всех тут жуликами обзывал, этот Назаров. А где тут жулики? Кто? Вот поживите. Сладко тут? Вот напишите, узнайте, узнайте! — Ее лицо стало бледным и гневным и обиженным, столько, видно, в ней накипело. — Вы узнайте. Или вам тоже нет дела? — Все это она произнесла одним духом, как обвинение. — Такой же, как этот лопоухий, этот Бугровский, этот следователь… что хочет, то и делает.
— Подождите, Настя… Что написать я должен?
— Правду, — размахивая тряпкой, крикнула она. — Как из-за этого Назарова людям тут нервы выдергали. В страх загнали. А кому он был нужен, Назаров-то этот? — Смех у нее не получился. — Жулики? А рыбак берет себе на уху оклунок рыбы, которая полагается. Мешочек. Сколько там? Три килограмма, может. А захочет, продаст, потому что его рыба. Ну, выпьют. Так мокрые. Вы поживите… Сами все посмотрите. А лиманы где? А с морем-то, с морем что? Где оно, море? Вот напишите. Или испугаетесь? Куда начальство хвост вертит, туда и вы?.. Испугаетесь, — махнула она рукой. — Наверное,
на папу моего посмотрели, и то душа в пятки ушла? Да? С такой рожей — значит, убил. А он воевал. Воевал! Да, он… Это он только теперь такой стал… А думаете, я вас в самолете почему пожалела? А то бы… Потому, что и у вас от войны. Да вы поговорите с ним. Застрелил! Узнали бы, какой он. Да он… за эти лиманы… Вы поговорите… — В глазах у нее появились слезы, она словно задохнулась. — А кто заступится?Мне стало жаль ее. Лицо кривилось больше и больше, но она все же сдержалась, переборола себя.
— Успокойтесь… Настя… Кама… Подождите.
— Пока в тюрьму посадят? Да? А если папа хотел Назарову на лимане весной морду набить, так это еще не докажешь, — наконец совладала она со своим голосом. — Ему и надо было набить. И все равно убили бы, чтобы не брехал на каждого…
Удивительно, но почти то же самое говорили мне о Назарове косари. Что это могло означать? Чужие слова? Может быть, это были слова Прохора и она только повторяла их?
— А почему все равно убили бы? — спросил я.
— А потому… А потому что он один правильный был! — выкрикнула она. — Один!.. И папе скажите, чтобы меня в дом пустил. Уволилась, так не для того. Все равно не уеду отсюда. Как же? Везде пойду. Всем писать буду. Ничего, тоже законы знаю. Не хилая. — Она была взрывчатая, резкая, но недерганая, раз навсегда наполненная каким-то здоровым началом. — А в дом папа не пустит — я в лодке, вот тут, спать буду. Нечего мне жизнь портить. Не имеет он права. Так и скажите. И передайте. А не хотите… Я и одна… Как ему глазки сделала, так прикатил. Я же вас всех насквозь вижу, продажных! Унижаться еще! Уезжайте! Не надо!
Она словно скомандовала мне это. Но, мне показалось, чего-то не договаривала. А в глазах, впившихся в меня, было черт знает что: и ярость, и сила, и ненависть, очевидно, ко мне, и презрение, и еще в самом деле черт знает что. Теперь мне уже было известно совершенно точно, какое несчастье принудило ее в той машине прикатить на свидание, вырядиться, кокетничать и терпеть мои ухаживания. Но минутой раньше, когда мы говорили о Назарове, мне вдруг невольно пришла в голову мысль, что она, может быть, защищает отца, совершенно слепо веря ему, не зная всего или даже… зная самую худшую правду.
Зеленая птичка села на лодку и не улетала.
— Но тогда почему же… Как же это, вы его так защищаете, а он вас отсюда… Хочет, чтобы вы уехали…
— А жалеет, — перебила она меня. — Жалеет. Вот почему. Вам ясно? Потому что сам-то как родился здесь, как привык, так свою жизнь и угробил у этой проклятой воды, пропади она. А меня жалеет. Не хочет. Вот и гонит. А я ему подчиняться не буду, не буду. Я сама выберу, что хочу.
— Конечно, да, конечно. Но ведь в этой Ордынке… здесь даже не то что кино или…
Она как будто выдохлась, сникла, но тут же овладела собой:
— А я не хочу! — И теперь лицо ее стало властным, даже тяжелым. — К вам, что ли, ехать? А я, может, в этих самолетах сама не своя. — И скривилась, как от брезгливого отвращения. — А по-вашему, все должны по вечерам с длинными пальцами в ресторанах сидеть. Счастье? Модно, да? Коктейли, тряпки! Дергаться! Счастье? А почему это я должна к ним подлаживаться? У меня свое. Если мне здесь хорошо? Ну и живите себе, ой, да живите, выставляйтесь там один перед другим. Видела я кое-что. А для меня, может, лучше этих лиманов нету. Вот нету, нету. Их спасать, может, надо. Предлагали мне жизнь! Может, и вам-то не снилась! А я все равно тут останусь, даже убьет пусть. Никого слушать не буду.