Генофонд нации
Шрифт:
– Извините, Вадим Евгеньевич! Мы говорили о некоем фантоме, о Терции. При чем тут я?
Токмаков выудил из кармана диктофон Карела Бредли, записавший все его переговоры со Скотчем. Токмаков нажал клавишу, и в тишине громко зазвучал голос покойника. Терция, она же Заболоцкая, упоминалась много…
– Вот такой преступный круг получается, – подвел итог Вадим Токмаков. – Замкнутый круг. И Терции, то есть вам, Елизавета Николаевна, в ближайшие годы придется сменить подмостки на места не столь отдаленные… Кстати, там есть художественная самодеятельность.
Заболоцкая отшвырнула букет цветов. С натяжкой это можно было принять как знак капитуляции.
Напоминая ожившую статую Правосудия, она шагнула вперед с папкой и авторучкой наготове:
– Гражданка Заболоцкая, подпишите! Это постановление о привлечении вас в качестве обвиняемой по уголовному делу!
Карел Бредли внимал происходящему словно через некую пелену. Радужно переливавшуюся пленочку, которую он силился, но не мог разорвать. Ему было так паршиво, как никогда в жизни. В груди жгло, пульс то частил, то замирал, но все же он сумел еще пошутить.
– Эта девушка, – кивнул он на Жанну, – вылитая Карла дель Понте!
Бредли имел в виду знаменитую швейцарскую прокуроршу, но, видимо, язык его плохо слушался. Или его плохо слушала молодая девица в очках.
– Что? – неожиданно взвилась Жанна, явив полное соответствие своей фамилии «Милицина». – Это я, Карла? Мой рост – сто семьдесят два! И понтов я не кидаю, сукин ты кот! В «Крестах» сегодня будешь пальцы гнуть, если сразу не отпетушат!
Карел Бредли выслушал гневный монолог следователя с отвисшей челюстью. Он хотел что-то возразить, напомнить о своей принадлежности к великой стране «ножек Буша», но выговорилось только привычное, да и то чуть слышно:
– Матка Боска Ченстоховска!
Это оказались последние слова Карела Боровички на этой земле. Темный вихрь подхватил, опрокинул, как водоворот втянул под землю – в темноту рушащихся небоскребов Всемирного торгового центра, озаренную яркими всполохами. Но скоро погасли и они.
Елизавета Заболоцкая первой поняла, что случилось, сказав с истинным огорчением:
– Знать бы, что у этого борова никудышный мотор!
– Да, – со знанием дела и, как показалось Токмакову, с ноткой сочувствия сказал Непейвода, любивший, как и оператор Сулева, женщин с выдающимися формами. – Тогда не пришлось бы тратиться на киллера. Наняла бы двух-трех шлюшек – и готово!
Заболоцкая не ответила.
Бредли сидел в плюшевом кресле, сжимая подлокотники, уронив голову на грудь. В его позе была вековая усталость.
– Какой монетой платишь, такой и тебе воздастся! – произнес Непейвода с подобающей интонацией. – Круговорот вещей в природе, Матка Боска Ченстоховска!
– Или вечный возврат, – также негромко сказал Токмаков. Он пощупал пульс, но рука была уже тяжелой, неживой.
Подумав секунду, Вадим снял с запястья американца свой «Полет», а швейцарские часы Бредли засунул в нагрудный карман его пиджака.
Отвечая на немой вопрос Непейводы, щелкнул по стеклышку часов, дважды проделавших путь над Атлантикой, с честью прошедших огонь и воду:
– В России надо жить по московскому времени. Швейцарские отстают. Правильно, Карла дель Понте?
Девушка молча кивнула головой. В фойе задребезжал звонок, приглашавший на второе отделение концерта.
2. Плодово-ягодный коктейль
Ледяная мутная вода сжимала его в своих объятиях. Тисками сдавливала грудь, холодом вязала ноги. Но руки оставались свободными, и, раскинув их, он направлял свое движение в студеном потоке, как некогда – в свободном полете над землей.
Встречный поток воздуха
гудит в ушах, старается опрокинуть, выжимает слезы из глаз. Трещит, щелкает, бьется на ветру полусложившийся купол парашюта, а желтая полоска реки внизу – такая тоненькая. Чуть толще стропы, которой десантура повенчана с Богом.Слезы текут из глаз, из глаз мимо губ – в белую подушку. Кем он был, кем он стал, – теперь уже не вспомнить.
Да и незачем. Больше ему не взлететь. Даже плыть по течению все трудней и трудней. Только сложить руки и медленно опускаться на дно – к водяным и русалкам, в их царство тьмы, покоя, холода.
Но откуда вдруг повеяло теплом? Ароматом цветущей сирени вместо запаха селедки и водорослей?
По горло закованный в гипсовый панцирь человек открыл глаза. Перед глазами – на расстоянии двух метров – был белый-белый потолок. Такой же белый, как гипс, как одеяния заботившихся о нем монахинь. Он изучил потолок до мельчайших трещинок. У него было на это время. И все это время он пытался вспомнить себя.
Лечащий врач – молодой, с черной гривой волос, выбивавшихся из-под шапочки, рассказал больному его историю. Его нашли на берегу Дуная, уже за городом, без денег и документов, в какой-то странной сбруе. Сначала подумали, что он один из тех, кто реставрируют сейчас Арпад-хит [114] . Но реставраторы не признали его.
Потом стали искать среди монтажников и мойщиков окон высотных отелей, стоящих по берегам Дуная. Но и здесь не было пропавших. Так прошел февраль, а теперь уже весна, но до сих пор нет ответа на вопрос – кто же лежит в клинике святого Иштвана монахинь ордена кармелиток.
И только несколько дней назад благодаря одной сестре, хорошо учившей в школе русский язык, все стало на свои места.
Человек в гипсе не понимал, что такое весна. Не понимал до самого последнего момента. И только сейчас, когда вдруг повеяло на него запахом цветущей сирени, в памяти возник небольшой двор в окружении облупившихся пятиэтажек, где он (а кто – «он»? Ответа все еще не было) гонял на велосипеде. Этот двор – и есть «весна»? Или «весна» – это марка велосипеда? На раме было выведено какое-то слово на незнакомом языке. Но он не мог прочесть слово. Не мог, пока не услышал этот низкий грудной голос:
– Господи, Светозар Петрович, что эти подлые гнусы с вами сделали?!
И – пелена спала.
Светозар Коряпышев мгновенно прочитал надпись на раме велосипеда: «Орленок», вспомнил свой двор в Долгопрудном, и себя – сначала школьника-троечника, потом курсанта Воздушно-десантного училища, затем офицера военной контрразведки Южной группы советских войск в Венгрии. А голос, несомненно, принадлежал красавице медсестре, которую он тогда завербовал, присвоив псевдоним Пиланго.
Коряпышев понял, что все долгие недели болезни и думал, и говорил по-венгерски. А сейчас слова родного языка вернули память.
А еще он вспомнил, что такое весна.
И, наверное, для того, дабы урок был усвоен прочнее, Пиланго склонилась над кроватью, обдав запахом цветущей сирени и порадовав видом цветущей плоти. Груди Пиланго удивительной грушевидной формы, воспетые в сотне эротических журнальчиков и удостоенные чести красоваться на обложке «Плейбоя», уткнулись в гипсовую кирасу Коряпышева. А на его заросшую щетиной физиономию упали две соленые капельки из ее глаз цвета слабо разведенной синьки.
Пиланго была в черном платье, видимо отвечавшем ее представлениям о юдоли скорби. Или все еще носила траур по скрипачу, зарезанному в ресторане «Столетие». Ведь он числился ее мужем.