Детство Ромашки
Шрифт:
«А я к мамке побегу».
«Это для чего же ты побежишь?»—нахмурилась бабаня. «А для того же!—ответил Акимка.— Чай, она мне мамка или кто?..»
Сейчас он вошел довольный и, обдергивая рубаху, спросил:
—Чего?
Бабаня затормошила его:
—Дома был? Что там мамка-то?
А ничего. Лежит на постели. Чудная какая-то, ровно дурочка: и смеется и плачет. И тятька тоже. Мамкин передник надел, тесто в квашне месит.
А еще кто же у вас теперь? — нетерпеливо спросила бабаня.
Акимка отмахнулся и, присаживаясь на краешек стула, поморщился:
—«Кто, кто»!.. Тятька радуется, говорит: «Нас теперь три мужика в доме». Так, не знай чего выдумали сродить.
Бабаня и Макарыч смеялись, а меня Акимка тянул за рукав и, кивая на дверь каморы, шептал:
—Пойдем-ка, чего я тебе скажу! Мы переступили через порог.
—Письмо из Двориков получилось,— торопливо заговорил Акимка.— Тятька прочитал... Пишут, всех мужиков на войну взяли и половину поубивали. Курденкова Яшку убили. Обоих братов Чекмаревых, Барабина Тимошку тоже. Из мужиков на селе только старик Чекмарев да дед Ваня Маня-кин... Свислов новый дом сгрохал, и все бабы у него в работниках. А у Дашутки мать умерла, и она меж дворов бродит.
Давай-ка ей враз письмо писать.— Он засунул руку в карман, вытащил спичечный коробок, обвязанный шпагатом, и начал зубами разгрызать на нем узелок.— У меня вот деньги. Пятаками семь гривен. Бабы мне надарили, письма я им читал. Пиши ты Дашутке письмо и эти деньги ей вкладывай. Нехай она к нам в Балаково едет.— Глаза у него горели, лоб и щеки стали розовыми; высыпая на стол деньги, он огораживал их ладонью, чтобы не раскатывались, и бормотал: — Пропадет она там. При матери жизнь у нее была хуже хужего, а теперь и вовсе не знай какая.
В камору вбежала бабаня. Бросив шаль на постель, она принялась обшаривать полки.
—Ромашка, тебе, случаем, остаточек от клубка на глаза не попадался? — спросила она, заглядывая в ящик стола.
Я не понял, что это за остаточек.
—Да от пряжи, из которой я тебе фуфайку вывязала,— досадливо поморщилась бабаня и воскликнула: — Поди к Макарычу, погляди, чего там делается.
Мы с Акимкой бросились в горницу.
На полу, спиной к этажерке, сидела Арефа. Из-под полы шубы торчали носки ее скрюченных валенок. Шаль сползла на шею, повойник — на затылок, жидкие желтые клочья волос свисли над узким и низким лбом, лезли во впалый рот. Она держала свою трость за нижний конец, потрясала ею и, задыхаясь, выкрикивала:
—Не уйду! Умру тут, мошенники, а не уйду!
Макарыч, сидевший у стола, клонил голову то вправо, то влево, рассматривая Арефу.
Бабаня быстро прошла через горницу и положила перед Макарычем остаток от клубка. Тот долго рассматривал его, прикидывая на ладони. Из перекрещивающихся рядков пряжи проглядывала намотка. Арефа заворошилась, намереваясь подняться.
Сиди! — строго прикрикнул на нее Макарыч.— Не беспокойся, получишь свою святыню.
Ох, батюшка, ох, золотенький! — закачалась, запричитала Арефа.— Жизнь-то моя обездоленная и неухоженная. Все кровя он из меня, мошенник, выпил, а жилушки вытянул. В монастыре была, беспечально молитовки творила. Смутил он меня, сманул из кельи божьей и разорил и измаял...
Макарыч быстро наматывал пряжу на большой палец и мизинец. Намотка подпрыгивала по столу, стучала. Вот она подпрыгнула последний раз и, став свободной от пряжи, завертелась. Макарыч прихлопнул ее ладонью и начал развертывать.
Арефа, как подстегнутая, вскочила и, прижав к груди трость, замерла.
Макарыч развернул и бросил на пол серую изветшалую тряпку, затем желтую, и у него на ладони остались сцепленные за ушки шесть орленых пуговиц. Они тускло поблескивали.
—Вот так святыня! — Встряхивая пуговицы на ладони, Макарыч обратился к Арефе:—Думаешь, золото? Драгоценность? Безумная ты старуха.
Да за эти пуговицы в магазине по четвертаку за штуку просят, а за пятиалтынный отдают. На, возьми их. Умирать будешь — на саван нашей.Она схватила пуговицы и залебезила:
А еще-то, еще-то, золотенький! Клубочков-то ведь было три.
Ну, из тех ты уж ничего не получишь! — резко сказал Макарыч.
Арефа вдруг повернулась к бабане, зашипела:
—Чего стоишь, зенки вылупила! Неси клубки!
До этого момента я только наблюдал, что происходит в горнице. Когда же Арефа, зашипев, стала подвигаться к бабане, я шагнул и тылом ладони ударил ее по губам. Ударил спокойно и расчетливо. Арефа звонко хлюпнула носом, прикрыла рот концом шали и уставилась на меня неподвижными глазами. Загородив собою бабаню, я ждал, что предпримет Арефа. Ждал спокойно, выбирая на ненавистном мне лице место для нового удара.
Она пятилась, пятилась к двери, а когда взялась за скобку, вся съежилась, сморщилась и, потряхивая на скрюченной дрожащей ладошке пуговицы, закричала Макарычу:
—А ты врешь, мошенник! Золотые они! У князя Гагарина на мундире были! Он в них перед царские очи являлся! Врешь, врешь! —Дверь она захлопнула с такой силой, что половичок у порога завернулся.
27
Вскоре после ухода Арефы бабаня с Макарычем собрались проведать Акимкину мать. Махмут их увез, а мы заперли все двери и уселись сочинять письмо Дашутке. Долго думали, как его начать. Величать ли Дашутку по отчеству и слать ли ей низкий поклон с пожеланиями доброго здоровья и долгих лет жизни? Наконец Акимка решил:
—Чай, она не икона, чтобы перед ней поклоны бить. Пиши, что посылаю я ей денег семь гривен, и нехай она к нам едет. До Саратова головы не ломать. В вагон зайдет, и все, а от Саратова — на пароходе.
—Зима же, пароходы не ходят.
—Да ты, должно, без соображения! —зашумел Акимка.—• Пока письмо дойдет, весна будет. Давай пиши, я тебе сказывать буду.
Откинувшись к стене, он прикрыл глаза и принялся диктовать:
—«Дашутка, больно мне тебя жалко. Поклонов тебе не посылаю, а денег семь гривен посылаю. Как только весна начнется, собери свои пожитки, и нехай дедка Манякин отвезет тебя на станцию».
Я все это написал и ждал, что еще скажет Акимка. Но он молчал, .глядел на коробочку с медяками, а потом встал и молча полез на печь.
—Чего же ты? — забеспокоился я.
—«Чего, чего»!—обиженно откликнулся он.— Кинь письмо шишигам в болото. Семь гривен...— будто передразнил кого Акимка.— А билет от Колобушкина до Саратова — пять с полтиной! — и, ткнувшись лицом в подушку, умолк.
Я перечитывал певучие Акимкины слова, и от тоски у меня щемило сердце.
—Ромк! — тревожно воскликнул Акимка и не слез, а скатился с печки.— Ромк, а может, в нашем клубке пуговки-то золотые? Может, и деньги там? А? — Он бросился к вешалке, схватил полушубок.— Одевайся, побежим к нам клубок раз* матывать...
Мы заперли флигель и побежали на Завражную. Бабаня, увидев нас, ахнула:
—Кто же дома-то остался?
—Никто. Вот! — Акимка бросил ей на колени ключи, сунулся к матери и что-то быстро-быстро зашептал...
Тетка Пелагея, подпертая двумя подушками, полулежала в постели. Я не узнавал ее. Лицо у нее стало узенькое и прозрачное, а глаза будто провалились в черные ямы. Улыбнувшись, она слабо ответила Акимке:
—Да не помню я, сынок. Глянь в сенцах, в лубяном коробе.
Акимка, словно крыльями, взмахнул полами полушубка, выбежал в сени.