Детство Ромашки
Шрифт:
—Вон что! — удивился Горкин и, кивнув на саквояж, сказал Макарычу: — А ну, бери, доверенный, и пойдем.
Они ушли, а бабаня, измученная долгим сидением на берегу среди непрерывного гула толпы, вконец сомлела. Она опустилась на укладку и тут же уснула, припав плечом и головой к узлу.
Максим Петрович закончил разговор с мужиком, подсел ко мне и принялся расспрашивать об Акимке, о тетке Пелагее, о Двориках... Слушая, беспрерывно курил и в точности так же, как Акимка, сыпуче смеялся, восклицал: «Ишь ты! Вон ведь как вы!..» Я рассказал, какой Акимка шустрый, отчаянный и до всего дотошный. А когда стал рассказывать, как они вдвоем с Дашуткой Свислова подожгли, Максим Петрович закашлялся, словно
—Помолчи чуточку, Роман. Что-то у меня, брат, сердце колет.— Минуту-другую он трудно прокашливался, тер ладонями щеки, морщился, будто у него болели зубы, а потом взял узел с пожитками, потискал на коленях, сунулся в него лицом и тихо пробормотал: — Подремлю я. Что-то мне голову разломило, угорел, что ли? Да и ты подремли...
Спать мне не хочется. Гляжу в шуршащую черноту ночи, слушаю, как ворчит и булькает вода, упруго напирая на пароход, и беспорядочно думаю обо всем сразу. Максиму Петровичу голову разломило не потому, что он угорел,— не терпится ему увидеть Акимку, тетку Пелагею. Мне его жалко. И мужика тоже жалко. Непонятно, зачем его забирают на войну, если у него трое ребятишек. И зачем война? И где она?.. Говорят, далеко на границе. А что это за граница такая? Приедем в Балаково, спрошу Макарыча про границу... При мысли, что мы утром приплываем в Балаково, меня берет оторопь. Вспоминать прошлое мне не хочется, но оно само встает перед глазами. Вижу себя то на похоронах маманьки, то вдруг передо мной просеменит косоплечая Арефа, то послышится голос Силантия Наумыча...
Сумятицу воспоминаний прервало чье-то осторожное прикосновение к моему плечу. Я поднял глаза. Передо мной присел на корточки мужик в серой свитке.
—Вы далеко ли плывете-то?
Я ответил, что плывем мы в Балаково. А он усмехнулся и опять спросил:
—Раскольники, чай? А?
Впервые услышав слово «раскольники», я удивился и сказал, что не знаю, кто мы.
—Раз в Балаково, то должны быть раскольники,— утверждающе произнес мужик.— Балаково-то, сказывают, они и построили. Понаехали из Польши какой-то и облюбовали место у затона. Ничего село основали, на городской манер жизни. Торговлю там завели, купцов понарожали и, конечно, босяков прорву. Этот,— кивнул он на Максима Петровича,— кем же тебе доводится?
Я не знал, как ответить. Тогда мужик похлопал меня по коленке и ласково сказал:
—Душевный он. Хлебнул, должно, горя по самое не хочу. Ну, а те, что к капитану ушли, кто такие?
Я ответил, что к капитану ушел наш хозяин — Горкин, а с ним его доверенный — Павел Макарыч.
—Горкин? — Мужик задумался, теребя бороду.— Вроде как слышал я такую фамилию.— И, будто спохватившись, толкнул меня в колено.— Купец он? Магазин у него в Саратове на Немецкой улице под золоченой вывеской. Так?
Так это или не так, я сказать не мог. А мужик, похрустывая коленями, поднялся и сокрушенно вздохнул:
—Вот оно и выходит: мы — воевать, а купцы — торговать. Жизня!..— постоял, шагнул к своему месту и опять повис на расчалках, будто его распяли на них.
За бортом жалобно вызванивала вода, и мне казалось, что это от злости и бессилия плачет мужик. Но вот все это пропало, и я словно растворился в мягких шумах ночи. Потом темнота раздвинулась, и передо мной из края в край раскинулась степь. По прогону меж ржаных полей мы с дедушкой гоним стадо.
Вечер удивительно тихий, а мне зябко, и я жмусь к дедушке. Он укрывает меня полой армяка и говорит голосом ба-бани: «Вот так-то, сынок, лучше будет». Из-за холма выплыли
Дворики, а навстречу нам по дороге идут дядя Сеня, Акимка, тетка Пелагея. Не удивляюсь, что вижу их вместе, только почему-то тороплюсь скорее дойти до них...
Проснулся, как от толчка, и увидел над собой бездонную синеву неба с
редкими легкими облаками, неподвижно застывшими в вышине.Солнце поднималось из самой Волги, и вода в ней была золотисто-розовой. Правый берег, затканный сизой дымкой, двигался медленно, а левый, в желтых песчаных откосах, проворно бежал, то приближаясь, то отдаляясь от парохода.
Народу на палубе стало меньше. Мужика в свитке не было. На его месте стояла бабаня, а рядом с ней облокотился на палубные перила Максим Петрович. Он что-то говорил ей и, как Акимка, смешно морщил лоб.
Бабаня из-под ладони всматривалась в даль и то улыба*-лась, то становилась строгой. Максим Петрович оттолкнулся от перил, увидел меня, сказал что-то. Бабаня обернулась и об-радованно воскликнула:
—Проснулся? Шея у тебя, случаем, не занемела, сынок? Уснул-то ты неудобно. Глянула, а голова у тебя, как у неживого, висит.— Она ласково заглянула мне в глаза.— Не чуял, как я тебя укладывала и бекешкой укрывала. Чего глядишь-то так? Ай я не такая?
Бабаня действительно казалась мне иной. От суровости, к которой я привык, и следа не осталось.
—Протирай глаза скорее. Глянь, хорошо-то как! — говорила она, торопливо свертывая бекешку и засовывая ее в узел.— Проснулась я, подняла глаза, а надо мной заря играет. На Волгу глянула, и сердце зашлось. Всякую земную красоту на своем веку видывала, а такая и во снах не снилась. В воде-то уж каких только красок не было: то малиновая, то желтая, то такая, что и не знаешь, как назвать. Пароход ровно по шелкам шел.— У бабани брызнули из глаз слезы, она смахнула их, рассмеялась, воскликнула: — Никак, я одурела, сынок! — и тут же стала строгой, заговорила певуче, задумчиво: — Мужик, что с вечера шумел, на зорьке тихий стал. В Вольске он слез. Там ему на призыв являться. А лес-то, лес-то бежит! — повела бабаня рукой к берегу.
Но я смотрел не на лес, а выше его. Там, за пологим песчаным холмом, всплывали, голубея и золотясь, купола балаков-ской соборной церкви. Они росли на глазах, и в душе у меня поднималась щемящая тоска. Село, где я родился, и манило к себе и пугало.
—Ты чего молчишь? Ай никак не проснешься? — тормошила меня бабаня.
Я не успел ответить. Могучий рев пароходного гудка оглушил и подавил меня. В ту же минуту из-за зеленой полосы камышей и тальника, густо разросшегося по косе, показалась белая с синими наличниками на окнах, до мелочей знакомая ба-лаковская пристань.
2
От пристани до Балакова более трех верст пологими балками и песчаными пустырями в островах пропыленного до рыжины вербовника. Мы с трудом разместились в двух пароконных тарантасах и не едем, а плетемся по разбитой дороге.
В желтой пыльной мгле из-за холмов медленно надвигается Балаково. Солнце где-то еще за селом, сияние от него, широкое и лучистое, взмывает вверх, чуть касаясь золоченых маковок на куполах церквей.
Меня попеременно охватывают то радость, то истомляющая душу тревога. Все тут знакомо, но как-то чуждо мне... На бугорке свечкой стоит пирамидальный тополь. Не вижу, но знаю, что у него сухая вершина. Мимо него по кривой стежке бегал я на Инютинский закосок, по той же стежке мы с дедом Агафоном ходили на Волгу собирать плавник, по ней утрами возвращалась домой маманька. Я любовался ее легкой походкой, гордился, что она самая стройная из всех затонских женщин.
Тополь вместе с бугорком близится. Пора бы уж показаться крышам Затонского поселка. Но их нет и нет. Вот уже и пологий береговой скат, засеребрилась вода в затоне, а поселка не видно. Вместо него — иссиня-серый голый увал, а над ним — чистая голубизна неба.