День гнева
Шрифт:
4
Филона Кмиту под метельный вой над Ловатью мучил навязчивый и отвратительно-подробный сон: будто всё ещё август; под Смоленском семь тысяч оршанской шляхты и тысяча казаков окружены московитами. Надо хоть с кровью пробиваться, ибо их гулевому отряду, разбойным рейдом просквозившему смоленскую землю, с пожарами, полоном и грабежами, пощады не будет. И вот несколько сотен пленных лежат, уткнувшись лицами в тёплую землю, а шляхтичи-добровольцы рубят по вздрагивающим затылкам топорами.
Во сне убийство пленных проходит неслышно, а въяве... Филон Семёнович сбрасывал волчье одеяло, и вместе с судорожными, охлаждающими вздохами в него втекала уверенность, что иначе он поступить не мог. И без того он потерял семьсот убитыми. Большую часть добычи бросили. Его подарок королю: «Изысканнейшей
За подвигами под Смоленском он опоздал к Великим Лукам. Был вызван королём в уже сожжённый город для обороны и присмотра за строителями. Король, Замойский, литовские и польские магнаты убрались на зиму восвояси. Кмите оставили тысячу сто семнадцать конных и тысячу пехоты. Тот самый мотлох, сброд.
В Торопце и Холме, по уверению пленных, стояло тысяч десять. Шальной, весёлый, наглый воевода Вацлав Жабка хвастал, что отобьётся от любого войска. Да московиты и не решатся приступать даже к сожжённой крепости, тем более что воеводы, по сообщениям шпегов, стали «распускать войска на границах». Два человека, посланных в Москву, вернулись в начале января. Кмита неделю придерживал письмо, прежде чем отослать его королю.
«И о том сообщаю, что великий князь в недавнее время собирал у себя сейм, желая узнать у всех людей, подданных своих, их намерения — вести войну или заключить мир с его королевской милостью. И так сообщают, что всей землёй просили великого князя, чтобы заключил мир, что больше у них нет сил, против сильного государя трудно воевать, ибо из-за запустения вотчин нечем, не на чем и не с кем. И на том сейме, говорят, постановили... уступить все ливонские замки, для чего, говорят, великий князь посылает гонца к Вашей королевской милости, дворянина своего».
Трижды повторенное «говорят» изобличало неуверенность Филона Семёновича, а может быть, и нежелание верить миротворческим вестям, и призыв к королю — не верить им. Война достигла своего победоносного взлёта, ещё один поход, и зверь будет добит в берлоге. Как и для короля, глубинной целью войны для Кмиты была не столько Ливония, сколько сама Москва. Не то чтобы он намеревался штурмовать её; подрубить корни стремительно разраставшегося, цепкого и хищного растения, каким за последние полвека обернулась Россия.
Не удержался Кмита и от естественного хвастовства. Сам царь признал его заслуги! По словам смоленского агента или просто бескорыстного болтуна Цедилова, сына боярского не из последних, Иван Васильевич после потери Великих Лук кричал Мстиславскому: «Вот письма Филона к вам с призывом сдаваться королю Стефану, спешить к нему на службу, а меня и моих детей обманывать! Вот и печать Филона...» Фортель с письмами был уже стар, но безотказен, как удар из темноты.
И всё же в отличие от Орши Кмита и подчинённые ему люди испытывали тревожную оторванность от Литвы, усугублявшуюся зимней мрачностью и тяготами жизни в полусожжённой крепости. Леса, дороги и деревни за её пределами стали опасны. Королевские гайдуки, казаки, фуражиры довольно постарались, чтобы вызвать враждебность местного населения. Но больше всего литовцам и полякам повредило вероломное избиение жителей города, взрыв башни и пожар. Уже рождалась обличительная легенда о ежегодном, под Крещенье или Духов день, явлении невинно убиенных, об их метельных стенаниях над Ловатью и наказании, постигшем войско и самого короля... Действительно, на войско, едва тронувшееся в обратный путь, напал непонятный мор, внушавший страх не только смертоносностью, но быстротой развития. Лекари оставили описание: «Сперва болезнь охватывала ознобом спинной хребет, затем переходила в головную боль и слабость; особенно мучительна для груди. Тех, кто в продолжение четырёх-пяти дней не умирал от неё, изнуряла лихорадкой. Верную почти смерть приносила тем, кто пользовался слабительными средствами или пускал кровь... Названия болезни не знал никто».
Кмита ещё застал её в Великих Луках, но уберёгся, щедро употребляя перец и горячительные напитки. Короля, не жаловавшего хмельное, болезнь прихватила в Полоцке, да так круто, что лекарь Бучелло едва выходил его. С уходом войска и ранними морозами зараза иссякла, строители и гарнизон почти не пострадали. Готовясь к трудной зимовке, Филон Семёнович озаботился, чтобы в Великих Луках хватило квашеной капусты и горелки.
Он не надеялся, что московиты оставят его в покое, но не ожидал внезапности и наглости декабрьского удара из Холма. По промерзшим болотам, по стылой Ловати казаки воеводы
Барятинского подобрались к самому городу, зажгли слободку на Дятлинке, разбили продовольственный обоз, по крохам собранный в окрестных деревнях, и обобрали, а больше застращали крестьян, наладивших торговлю с новыми хозяевами Великих Лук.— Мают покараны быть! — приказал Кмита ближайшему своему помощнику Вацлаву Жабке.
— Спалю Холм, — легко пообещал тот.
Филон Семёнович, не жаловавший хвастунов, сварливо оглядел его. Все Жабки, малорослы, но широки в кости, славились сабельным ударом — «родовым!» — и самоуверенностью. Вацлава неудачи доводили до белого каления, удачи воспринимались как возвращение долгов. Холм был отлично укреплён, Барятинский — известный воевода, выдвинутый, поддерживаемый самим царём. Сколько тысяч у него под началом, никто не знал. В поход на Холм пришлось бы отправить большую часть великолуцкого гарнизона. Вацлав кинул на стол меховые рукавицы, косточки пальцев на кулаках побелели.
— Шляхетское слово!
— Дай помыслить.
Строители уже восстановили стену и взорванную башню. В Торопце из воинских людей остались только совестливые, ленивые да те, кому далеко ехать. Хилков как укатил по осени на свадьбу государя, так и застрял в Москве. Кто станет приступать к Лукам? Кмита заглянул в горячие зрачки воеводы и вдруг поверил в его шальной успех, как верил по наитию удачливым шпегам.
— Пан Бог тебе в помощь.
Напутствие отдавало кощунством. Отправляя своих людей в Московию, он никогда не поминал имени Божьего, а на войне почему-то считается уместным. Будто Ему есть дело до людской грызни.
Жабка с тысячным отрядом вышел из города под Рождество. Кмита долго смотрел со стены, как позёмка заметает их грязноватый след. Сколько он помнил, Рождество всегда вызывало у него тревогу — в детстве праздничную, с годами всё более мрачную, беспредметную. Он усилил дозоры и настенную стражу. Что ни утро, гонял казаков на Торопецкую дорогу: «Слухайте, слухайте, як у степу!» Ничего они, кроме волчьего воя, не слышали. Тоска ожидания усугублялась безделием: строительство прекратилось, итальянские подмастерья лишь по нужде выбегали из натопленных изб и возвращались в ужасе от русского мороза. Русские плотники полегоньку тюкали топорами на посаде, готовили срубы — без охоты и спешки. Праздник прошёл невесело, слишком пьяно. Едва очнулись «со связанными главами», вернулся Жабка.
— Приимай гостей! — заорал он Кмите, встречавшему отряд в воротах и обещавшему себе крепко опохмелиться. — Зацных гостей, княжой крови!
В окружении его молодцов ехали, небрежно спутанные по рукам и шеям, на связанных по двое лошадях несколько сот стрельцов и детей боярских. Рядом с Жабкой — сам воевода Холма, князь Пётр Иванович Барятинский. Его можно было не связывать, так был ошеломлён и удручён, обманут в своей доверчивости. «Ведь наши государи, — взывал он к Жабке из Холма, — о мире договариваются! Не губи людей зря».
Речь невоенного человека. На войне тысячи гибнут зря. И воеводой он оказался никудышным, как большинство выдвинувшихся в опричное безвременье. Царю легко давались вероломные победы, он мог позволить себе на место загубленных поставить туповатых, но верных. Теперь они показывали себя... За столом, призывая в свидетели оттаявшего пленника, пан Вацлав изложил подробности своей «кампании».
Посад Холма за пределами стен Барятинский сжёг осенью, на всякий случай. Одну избу, неподалёку от ворот, сохранили для дозорных. Те вяло присматривали за опустевшими, одичавшими окрестностями... А были у Жабки два помощника-товарища — гофлейт Мартин Курц и казацкий сотник Гаврила Голубок. Кощунственно использовав рождественскую потерю бдительности, чем и московиты не гнушались в Ливонии, гофлейт и сотник подобрались к избе на самом сонном исходе ночи. Курц со своими повязал дозорных, отрезав избу-караульню от ворот, а Голубок пороховым зарядом с просмолёнными жгутами сумел зажечь заснеженную стену. Барятинский, вместо того чтобы тушить пожар и драться, отправил к подошедшему с главным отрядом Жабке послание о «непогублении людей». Вацлав ответил списком казаков, попавших в плен при нападении на Дятлинку. Барятинский стал совещаться со стрелецким головой Зыбиным, тоже посаженным теперь за послепраздничный, похмельный стол. Тот знал, что за город в ответе перед государем воеводы, а не головы. Он первым вывел шесть сотен непогубленных людей, за ними из горящего города полезли дети боярские. С такой силой можно было спокойно устоять в крепости против Жабкиной тысячи. Если не праздновать по-русски тихий праздник Рождества.