Акбилек
Шрифт:
Предмолигвенное омовение рук да ног Алтынай совершала, слов нет, но к самому намазу так и не приступала. Думаете, следовала примеру мужа? Да нет, и любой человек одобрил бы ее неусердие, стоило ему взглянуть, как она читает молитву со своими нелепыми вывертами колен и пузырящимся ртом, бормочущим невнятные словечки. Каждый божий странник только и воскликнул бы: ты бы, милая, чашки там помыла, чем измываться над таким святым делом, как намаз.
Алтынай села на край постели, стала натягивать на ноги кожаные чулки, и снова ее неугомонная рука наткнулась на дырку в подошве, протертую от повседневной носки. Да когда же она от таких прорех избавится? Негоже жене начальства сиять вытлядывающими из обувки пальцами ноги… Однако тут «на рассмотрение» ей в голову пришел целый
Куцехвостую корову она застала с присосавшимся к ее вымени теленком; подскочила, отодрала его морду, глядь, проклятый, высосал почти досуха. Потянула теленка за петлю на шее к оборванному концу веревки, болтавшейся на рогатине стойла, да та оказалась коротковата, не привяжешь. Так и сяк тянула скотину, пихала в бок и, как смогла, наконец связала обрывки привязи. Начала доить корову с пролысиной на лбу. Тянула соски так, что буренка аж приседала тряско. От настырных пальцев хозяйки они все же набухли, и молоко заструилось в звонко запевшее ведро. Алтынай принялась прикидывать в уме: где же взять веревку покрепче вместо оборванной. Так просто не решишь, говорят же, нет овечки — заплатишь за овечью веревочку целым верблюдом. Разношерстная веревка не годится. Пожалуй, нужная найдется только в Маленьком ауле у мастерицы Жамалапы, в своем ауле такую не сыскать. Это она изготовила ей новый моток, да исчез он, местные мальчишки, думаю, стянули, а так — ну куда он мог закатиться?! Язви их! Кто же воришка?
Угрожающе вскрикивая и взмахивая рукой, Алтынай выгнала коров из сарая в сторону пастбища, вернулась в дом с ведром молока, наполнила им черную миску, солидный остаток — в старый желтый поднос. Ей ли не знать, что залитое в неглубокую посуду молоко всплывает сметаной погуще. Что ни говори, а Алтынай хозяйственная баба. Из трех коровушек выжимала, —да что там!.. — выцарапывала молока на три-четыре бурдюка масла. Да пусть хоть окочурятся, но свое отдадут. Бережлива настолько, что, выводя сметану, могла себе позволить лишь капнуть в протянутую просительно раковинкой ладошку родного сыночка. Все добытое молоко выкипятит до состояния сладкого иримшика и сделает подсоленный творог — курт. Крепко помнит, как важно в зимний вечер размочить, растереть кусочки курта — и в горячий бульон; выходи, наевшись досыта густого супа, хоть в одном платье в промерзший сарай, от тебя, раскрасневшейся, только пар клубится. Маслом она и приторговывает, на доход покупает одежду, муку, чай. Аульные пожилые матроны как станут отчитывать небережливых своих невесток, так непременно: «Тварь ты такая гнилая! Глянь на Алтынай, из шкурки блохи варежки выкраивает! Вот какой должна быть жена казаха».
Алтынай своей широкой спиной укрыла и плоды ночных поездок Мукаша, его страсть бахвалиться вещичками, пожить на широкую ногу. Хватало у его бабы ума не выставлять все напоказ, припрятывала, что привалило из дорогого, по углам. Но разве мужик способен оценить все ее достоинства? Представляет небось, что Алтынай как баба — предел мечтаний для голи перекатной.
Стала бы твоя баба ворчать и позволять себе быть неряшливой, если б не имела других достоинств, таких как ловко скрыть от завистливых глаз все, что добывал муж, и умение из пустой, можно сказать, воды сварить жирную похлебку, безбожник! И при чем зде сь капризы?
Справившись с молоком, Алтынай сполоснула посуду, вынесла за порог золу, вытянула из-за печи прикрытую рухлядью почерневшую деревянную чашу, насыпала в нее муку и, устроившись перед ней на коленях, принялась замешивать тесто для баурсаков. Суставы ее рук двигались, как машина, вмиг замесила, затем отправилась в летнюю кухню разжигать огонь. Приспособила для жарки баурсаков большое ведро из дома муллы, навесив его на кочергу, сидит в дымке подгорающего масла, а тут и сынок бесштанный, еще сонный, протирая глаза и мамкая, добрался до ее колен.
— Встал, мой лучик? — Алтынай, обхватив его правой рукой, приподняла и поцеловала в лобик.
Медеу выставился на беспокойно золотящиеся в ведре плоские продырявленные кусочки теста и, причмокивая, открывал
кривой ротик:— Мама, кусочек…
— Да, солнышко мое, вот твой кусочек, — поспешила согласиться с ним мамаша и, продев баурсак тростинкой, дала ему в ручки.
Вяловатый пухленький Медеу, взяв тростинку за оба конца, поднес горячий баурсак к ротику и принялся усердно дуть и надкусывать его, морща личико. Огонь полыхал, масло кипело, баурсаки шипели. Ее Медеу рядышком. Теперь все воображение Алтынай было занято тем, как она вскипятит чайник, разбудит мужа, устроит малыша рядом с ним, и они только втроем примутся благочестиво вкушать ниспосланную им Всевышним еду.
Заварив чай и подняв с постели всласть выспавшегося своего «на рассмотрение», Алтынай достигла и этой своей мечты.
Устроив слева от себя самовар, пыхтящий, с кривым носиком, ну точь-в-точь, как душка Медеу, Алтынай, приподнимая четырьмя растопыренными пальцами чашку с красной каемкой, пила горьковатый чай и усердно потела. Муж ее, вольно развалившись, тоже помалкивал, поглощая один баурсак за другим. И душка ее Медеу старался не отстать, откинувшись на ноги отца, он с трудом прожевывал набитое в рог месиво, от усердия то открывая, то закрывая глаза.
И так они наутруждались за чаем, что стоит им дать покой. Не станем мы уподобляться вечно ненасытному старичью и пронырливой голодной ребятне, следящей за всеми во все глаза, кто харчуется, у нас самих дома есть чай. Да пропади пропадом эта привычка казаха ждать, уставившись на чужой стол, приглашения! Лучше узнаем, как там люди себя чувствуют после того ночного происшествия? Выжил ли на своем пепелище хозяин Мамырбай? Вернемся к ним, посмотрим, за мной, мои ученики!
Даже отлежавшись, мужчины долго не могли прийти в себя, встряхивали головой, оглядывались, передвигаясь, как на покалеченных ногах, выбирались из своих убежищ, окликая родных; женщины, жужжа, тряслись, не уставая искать и звать своих отцов, мужей, при этом жались друг к дружке, словно надеялись сыскать в себе подобных спасительную матку. Галдели, выли, носились суетливо с криками: «Топор, топор», чем вконец запугали сами себя, бросились к продуктовому сараю Мамырбая, взломали, и давай его тащить оттуда:
— Что? Что? Ой, святые, ай! Вы целы сами?
У Мамырбая глаза вывалились из глазниц, с прерывающимся дыханием он спрашивал и спрашивал:
— Где байбише? Где Акбилек?
— Ойбай, ау! Где они? Мы не видели… — изумлялись и кидались то налево, то направо.
Скоро бабьи голоса слились в один коровий рев, мгновенно своим животным отчаяньем разорвавшим ночную тьму. От такого ужасающего воя сердца от сердца не осталось. Оказалось — наткнулись на тянущееся из земляной дыры тело мамырбаевской хозяйки. А Акбилек как растворилась, наверное, те с собой утащили.
Мамырбай тяжело загудел и рухнул кулем. Аул блеял жалостливо уже овечьей отарой, тут и доне сся до их ушей конский топот приближавшегося к ним всадника.
— Застрелили, застрелили! — донесшийся крик врезался в спекшуюся толпу клинком, она опять распалась, поднялся шум-гам, неразбериха.
— Что?
— Ушли!
— Хозяйку убили! Ойбай!
— Бекболата застрелили!
– Е!
— А он-то кто таков, как тут очутился?
— Да он же зде сь с Бекболатом охотился. Услышали женский крик и сразу в погоню…
— Убит пли еще жив?
— Пока жив, хотя кто его знает…
Приехавший оказался одним из тех, кто привез Бекболата в аул, там они наложили повязку на его рану и разъехались по разным сторонам.
«Да, смерть, она, это… хочешь не хочешь, а свое возьмет, как ни крути, ей в глаза смотришь, а она все равно подкрадется сзади, как юр, только и узнаешь, когда скосит… Ну, кто и что против нее выстоит?» — пошво-рил и, а назавтра, собравшись, старуху и похоронили, обращаясь к Мамырбаю с соболезнованиями: «Что поделаешь… надо терпеть, значит, пришло время…» И никто не посмел об Акбилек сказать больше, чем: «Страшнее смерти… надо надеяться!» Такая рана, что и язык не поворачивается назвать все своими именами. Ведь рана эта разорвала не только Мамырбая, а пролегла по достоинству всех, мучительно унизила.