ЖАНРЫ

Шрифт:

Когда еще через четверть века, в марте 1966-го, взрослая дочь этого человека, Ирина Николаевна Пунина, в день похорон Ахматовой будет вынуждена в поисках документов открыть сумочку, с которой Анна Андреевна никогда не расставалась – ни в поезде, ни во сне, ни в больнице, она найдет в ней это письмо – пожелтевшее, обтрепавшееся по краям, многажды без свидетелей перечитанное – но сохранное.

Весенняя осень

Свой пятнадцатилетний союз с Николаем Николаевичем Пуниным, фактически гражданский брак, Ахматова после разрыва в 1937 году называла третьим «матримониальным несчастьем». Того же мнения, «пробегая мыслию прошедшее», придерживался после всего и Пунин. Себя он, естественно, ни в чем не винил, а корень беды видел в том, что Анна Андреевна не только его – вообще никого не любила: «Аня, честно говоря, никогда не любила. Все какие-то штучки: разлуки, грусти, тоски, зловредство, изредка демонизм. Она даже не подозревает, что такое любовь. Из всех ее стихов самое сильное: „Я пью за разоренный дом…“ В нем есть касание к страданию».

Что до самой Ахматовой,

то на прямой вопрос Нины Антоновны Ольшевской, любила ли она третьего из своих Николаев, ответила: вот-де прожила с Пуниным еще два года. Ольшевская, уже после смерти Анны Андреевны, пересказывая этот разговор Эмме Герштейн, истолковала уклончивый ответ так: кабы не любила, не стала бы на долгих два года оттягивать развязку. Догадку Ольшевской-Ардовой косвенно подтверждает и дневниковая запись, сделанная в декабре 1964 года другой поздней подругой Ахматовой – знаменитой актрисой Фаиной Раневской: «В тот вечер мы вдруг заговорили о том, что в жизни каждого из нас было самого страшного. Зная ее жизнь, я замерла. Она рассказывала первой. Вспомнила, как однажды шла в Петербурге по Невскому – народу почему-то было немного – и вдруг увидела Пунина…

"У меня была доля секунды, чтобы как-то собраться, вытянуться, выглядеть так, как хотелось бы. Я успела. Пунин встретился со мною глазами и, «не узнав», прошел мимо. Вы знаете, Фаина, в моей жизни было много всего. Но именно эта невстреча оставила самое гнетущее чувство. До сих пор не могу от него избавиться. Вам это не кажется странным?"»

Нет, не кажется, ибо, в отличие от Раневской, предполагаю, что роковая невстреча произошла не до войны, а чуть позже. В предвоенные месяцы, в разгар романа с Недоброво, поведение Пунина, якобы ее не узнавшего, А.А. вряд ли восприняла бы как «страшное». Довоенную, нарядную, победительную Ахматову, спешащую на «верное свидание», мнимое неузнавание могло разве что удивить, в крайнем случае раздосадовать. Иное дело поздняя осень (не раньше 24 октября того же года). 24 октября, возвращаясь поездом из города в Царское Село, Анна Андреевна и Николай Николаевич, шапочно давно знакомые и как царскоселы, и по «Аполлону», где Пунин печатался, впервые разговорились. Точнее, разговорилась Ахматова. Пунин же немо внимал, но внимал столь выразительно, что ей, видимо, показалось, что произвела на попутчика неизгладимое впечатление. В действительности впечатление было отнюдь не восторженным. Вот что записал Николай Николаевич в дневнике, когда, проводив мадам Гумилеву, добрался до «заветной тетрадки»:

«24 октября. Сегодня возвращался из Петрограда с А.Ахматовой. В черном котиковом пальто с меховым воротником и манжетами, в черной бархатной шляпе – она странна и стройна, худая, бледная, бессмертная и мистическая. У нее длинное лицо с хорошо выраженным подбородком, губы тонкие и больные, и немного провалившиеся, как у старухи или покойницы; у нее сильно развитые скулы и особенный нос с горбом, словно сломанный, как у Микеланджело; серые глаза, быстрые, но недоумевающие, останавливающиеся с глупым выражением или вопросом; ее руки тонки и изящны, но ее фигура – фигура истерички; говорят, в молодости она могла сгибаться так, что голова приходилась между ног. Из-под шляпы выбивалась прядь черных волос, я ее слушал с восхищением, так как, взволнованная, она выкрикивала свои слова с интонациями, вызывающими страх и любопытство. Она умна, она прошла большую поэтическую культуру, она великолепна. Но она невыносима в своем позерстве, и если сегодня она не кривлялась, то это, вероятно, от того, что я ей не даю для этого достаточного повода».

Замечательный по выразительности портрет Анны Ахматовой в момент первой славы, в год выхода «Четок»! По глубине проникновения в характер дамы в котиковом манто он не уступает знаменитой картине Альтмана и почти равен ей холодно-отрешенной обрисовкой внешнего облика. Пунин, как и Альтман, смотрит на Анну Андреевну глазами художника, а не мужчины: не интересную женщину разглядывает, а изучает великолепную модель. И тут воленс-ноленс «нависает» отнюдь не праздный вопрос: уж не эта ли дневниковая запись вызывала у Ахматовой «гнетущее чувство»? Дескать, потому и «не узнал», что не хотел поддерживать знакомство с кривлякой, «невыносимой в своем позерстве». Предположение, конечно, гадательное, однако ж не невероятное, поскольку известно, что Пунин показывал Анне Андреевне многие страницы своего дневника. К примеру, однажды, без связи с темой разговора, она вдруг произнесла странную фразу, настолько странную, что Пунин ее зафиксировал: «Я тебе не могу простить, что дважды ты прошел мимо: в XVIII веке и в начале XX». «Как, действительно, случилось, – комментируя сказанное, недоумевает Пунин, – что в Царском мы не встретились, когда еще были в гимназии, как случилось и потом, что, будучи у Ан. раза три (у Гумилевых), прошел мимо, мало бывал, оттого, что…» Фраза оборвана. Очевидно, Николай Николаевич, зная, что Анна Андреевна время от времени читает, с его согласия разумеется, дневник, предпочитает и правде, которую знает, и неправде, которая была бы приятна ей, но неприятна ему, фигуру умолчания. Ахматова столь уклончивым выходом из положения, естественно, не удовлетворилась, и Пунину пришлось, видимо, показать и запись от 24 октября…

Тогдашней реакции Анны Андреевны на этот текст мы не знаем, но эта дневниковая запись не могла ее не задеть, иначе полвека спустя в разговоре с Раневской она бы не назвала невстречу с Пуниным в 1914 году самым страшным моментом в своей жизни.

Обидно, конечно, что твой избранник годами глядел мимо, не узнавая в девочке, барышне, а потом и мужней жене женщину своей судьбы. Но тогдашнее мимоглядение Ахматова могла понять, а значит, полупростить: не в характере Николая Николаевича зариться на заведомо чужое. Иное дело невстреча на Невском в декабре 1914-го. И двух месяцев не прошло с тех пор, как они чуть ли не час протетатетничали в полупустом вагоне дачного поезда и она выложилась, дабы очаровать и поразить милого

спутника! А он…

Словом, сохраненный памятью Раневской сюжет позволяет, думаю, предположить, что, проживая сызнова свою жизнь, Ахматова пыталась вообразить, как сложилась бы женская ее судьба, если бы осенью 1914-го Пунин, еще не связанный узами брака, не прошел мимо. Если бы уже тогда сказал то, что скажет через десять лет, и не только ей, но и законной жене: «…Трудно мне Вам рассказать, до какой степени мне дорог и мил этот человек, ибо как Ваши, так и многие суждения о ней совсем неверны; неповторимое и неслыханное обаяние ее в том, что все обычное – с ней необычно и необычно в самую неожиданную сторону; так что и так называемые «пороки» ее исполнены такой прелести, что естественно человеку задохнуться; но с ней трудно, и нужно иметь особые силы, чтобы сохранить отношения, а когда они есть, то они так высоки, как только могут быть высоки "произведения искусства"; я не буду спорить, моя дружба с ней, может быть, и гибельна для меня, но не только я один предпочитаю эту гибель страху ее потерять или скуке ее не иметь».

Даже дата запомнившегося Раневской разговора – декабрь 1964 года, пятидесятилетняя годовщина невстречи на Невском, – наводит на мысль, что загаданная Пуниным загадка сильно волновала А.А. По ее логике, особа, которую Николай Николаевич отпортретировал в 1914 году, не имела шансов понравиться ему как женщина. Почему же спустя восемь лет так сразу, так пылко и так безоглядно ринулся навстречу, как только она сделала легкий, ни к чему не обязывающий знак – всего лишь уведомила, что ей приятно было бы его видеть?

При всем своем уме, наследственном ясномыслии и ироничности, Ахматова частенько рассуждала, как пушкинская Татьяна: «Онегин, я тогда моложе, я лучше, кажется, была». Меж тем разгадка загадки была не в ней, а в Николае Николаевиче. Хотя осенью 1922-го Пунину, как и А.А., исполнилось тридцать пять, в хорошие минуты, ничуть не насмешничая, она называла его Мальчиком: Пунин почему-то медленно и трудно взрослел. К тому же, застенчивый от природы, он смолоду, хотя женщины на него заглядывались, был с ними почтительно-старомоден. Даже из трех хорошеньких дочерей адмирала Аренса, приятеля своего отца, которых знал с детства, в жены выбрал самую незаметную, серьезную и покладистую. Больше того, осенью-зимой 1914-го ему было не до великой любви. Выросший в многодетной семье, еле-еле сводившей концы с концами, он только-только начинал вставать на ноги, еще только пробовал печататься (как «писатель по вопросам изобразительного искусства») в «Аполлоне», и тут на тебе: война! Старший, любимый брат уже несколько месяцев в действующей армии, вот-вот повестка достанет и его самого. Правда, на первой медкомиссии Пунина забраковали по зрению и чрезвычайной нервности. Однако отвлечься от мыслей о войне, от тревоги за брата, за друзей, от стыда за свою непригодность к воинской службе, смешанного со страхом: а вдруг опять вызовут и не комиссуют? – не так-то просто. В двадцатых годах Корней Иванович Чуковский, избежавший мобилизации как отец троих детей и единственный сын у необеспеченной матери, занес в дневник конспект разговора с поэтом Бенедиктом Лифшицем на тему: интеллигенция и война четырнадцатого года: «Был у Бена Лившица… Между прочим мы вспомнили с ним войну. Он сказал: – В сущности, только мы двое честно отнеслись к войне: я и Гумилев. Мы пошли в армию и сражались. Остальные поступили как мошенники. Даже Блок записался куда-то табельщиком».

Оказаться среди мошенников, даже в связке с Блоком, Пунин не хотел. Но при этом и в сражения не рвался, несмотря на то что терпеливая его невеста, Анна Евгеньевна Аренс, от направления в прифронтовой госпиталь не уклонилась, в результате чего период жениховства сильно затянулся.

Словом, все судьбоносное в жизни Пунина наступало скорее поздно, чем рано, скорее медленно, чем быстро. Вот и до трудной любви к Анне Ахматовой Пунин дорастал восемь долгих лет. Чтобы дорасти, пришлось: упросить жену родить ему ребенка; улизнуть из цепких рук Лили Брик, положившей горяче-карий глаз на новоназначенного комиссара Эрмитажа; а главное – соскользнуть с опасной орбиты политически ангажированного левого искусства. Но прежде чем отступить в полутень, Николай Николаевич умудрился заполучить четырехкомнатную квартиру в жилой пристройке Фонтанного дворца. [43]

43

После революции последний владелец исторической усадьбы граф Сергей Шереметев передал ее вместе с коллекциями в дар народу. Нарком Луначарский распорядился объявить Фонтанный дворец филиалом Русского музея. Садовые флигели в музейный фонд не входили, и Н.Н.Пунин как сотрудник музея получил здесь квартиру на третьем этаже правого из парных флигелей. С 1926-го по 1952-й на этой жилплощади (почтовый адрес: наб. Фонтанки, 34, кв. 44) будет прописана и Анна Ахматова.

Впервые Пунин привел окоченевшую Анну Андреевну в свой дом поздней осенью 1922 г. – ну, хотя бы на полчаса, только чтобы согреться (той осенью истопники графа все еще отапливали конфискованный дворец стародавним способом)! Анна упиралась, но когда все-таки позволила себя уговорить и сняла пальто – отменила все неотложные дела: уж очень у Пуниных было тепло. Голод она переносила легко, а к холоду так и не сумела привыкнуть. Всю жизнь мерзла. Мерзла в гумилевском доме, который никогда не прогревался как следует. Зябла в Севастополе, потому что там было принято стойко, по-английски перетерпевать зимний сезон. Коченела в нищих своих дворцах, особенно жестоко на Сергеевской. Всегда холодно было и в Мраморном. Мерзла, увы, и в Фонтанном Доме, потому что к тому времени, когда наконец-то согласилась переехать насовсем в квартиру Пуниных, и там уже тоже стало как у всех. Жильцы срочно переделывали отопительную систему с дворцового на общежитейский манер, но печи получались прожорливыми, а дрова все дорожали и дорожали.

Поделиться с друзьями: