ЖАНРЫ

Шрифт:

Когда мне приснился кошмар

Накануне похода мы дома у Юна смотрели дурацкий видеофильм, где восемь одетых в черное полицейских спецагентов, схватившись каждый за свой трос, выпрыгивают из вертолета и спускаются на крышу склада, где прячутся какие-то дезертиры. В моем кошмаре они превратились в восьмерых пауков, спустившихся по своей паутине на крышу палатки, в которой мы ночевали, усталые после многокилометрового перехода по топким болотам. Пауков я не боялась и не боюсь, но во сне, наверняка из-за своего гладкого зеленого синтетического спальника, стала толстой зеленой гусеницей, которую пауки намеревались сожрать, и оттого была вне себя от страха. В немногих других случаях, когда мне снились кошмары, страх мгновенно исчезал, как только я открывала глаза, но не в этот раз, ведь когда от легкого порыва ветра палаточная парусина чуть встрепенулась и несколько капель испарины упали с потолка мне на лоб, я проснулась в полной уверенности,

что разбудили меня пауки, тщетно попробовала сесть, а из-за спальника, так сказать, получила подтверждение, что у меня вправду гладкое зеленое тело гусеницы, и впала в жуткую истерику. С криком, извиваясь в точности как гусеница, я молниеносно выползла из палатки (для меня это был кокон, в котором я жила) и скатилась по маленькому откосу прямо к воде, где цвели калужницы. Там я и лежала на спине, до смерти перепуганная, не шевелясь, чтобы пауки меня не нашли. Вороны высоко на верхушках деревьев казались мне ягодами черники, покачивающимися среди высокого вереска, а самолет, наискось прорезавший ярко-голубое небо, — белой птицей.

Не знаю, долго ли я так лежала, оцепенев от страха, с широко открытыми глазами (наверняка всего-то одну-две секунды), но когда ты позвал меня по имени, сперва один раз, потом другой, сон все ж таки начал отступать. Ландшафт вокруг постепенно как бы вырастал, так бывает, когда туман редеет и тролли снова становятся деревьями и пнями, а когда ты стал на коленки рядом со мной и я увидела, как твое большое, озабоченное лицо словно опускается ко мне (примерно так, по-моему, больной ребенок видит своего отца, когда тот склоняется над колыбелью пощупать ему лоб), то почти пришла в себя.

Рассказывая тебе, какой мне привиделся сон и как я испугалась, я не выдержала и заплакала, но мало-помалу, вместе с ростом уверенности, что это был только сон, плач сменился смехом, и пока я сидела, вперемежку всхлипывая и смеясь, меня охватило ощущение, похожее на то, какое я испытала сразу после первой и удачной папиной операции, когда мы думали, что с ним все опять будет хорошо; страх и отчаяние, одолевавшие меня до и во время операции, еще не совсем ушли, а одновременно я чувствовала во всем моем существе неописуемую легкость и радость, и в этом промежуточном состоянии меня переполняли благодарность и сильное, чуть ли не хмельное стремление быть доброй и честной со всеми окружающими. И это еще не все. Помню, я твердо верила, что и мир, и человек по сути своей добры и что любовь сильнее всего остального.

Примерно так же я чувствовала себя и теперь, только с намного меньшей интенсивностью, разумеется, и когда мы вернулись в палатку и лежали там рядышком, каждый в своем спальнике, подложив руки под голову, я всем существом чувствовала, что люблю тебя и доверяю тебе, и потому была совершенно откровенна, причем, по-видимому, это передалось и тебе, ведь когда, продолжая разговор, я немного погодя сказала, что вообще не придаю значения тому, что у мамы был секс с многими мужчинами, ты заметил, что в любом случае лучше уж так, чем пытаться сбежать от собственной сексуальности, как поступала твоя мать.

У Берит секс и все с ним связанное вызывали, как тебе казалось, отвращение, и она соблюдала все привычки и обычаи, принципы и нормы, которые ограждали ее от разговоров, от мыслей да наверняка и от занятий сексом. Ты подозревал, что это проблематическое отношение к сексу и стало причиной ее брака с Арвидом, поскольку он был не только священник, а значит, особо чутко относился к обвинениям в недостаточной порядочности или приличии и потому легко поддавался сексуальному контролю, но и как человек он словно бы не имел пола. При его снобизме и педантичности он уже от одного вида голой сиськи на экране телевизора испытывает тошноту, сказал ты, а потом, не сводя глаз с чуть подрагивающей крыши палатки, продолжил, что опасаешься, не идет ли проблематическое отношение твоей матери к сексу от того, что твой биологический отец был насильником, который в свое время изнасиловал Берит и сделал ей ребенка. Вероятно, именно поэтому она отказывалась говорить о нем и упорно скрывала, кто он, вдобавок это объясняло, почему чужая женщина в оранжевом «ауди» — согласно данной теории, опять-таки жертва твоего биологического отца — выглядела ужасно испуганной, заметив тебя возле нашего дома; она, как я наугад сказала, когда мы стояли там на крыльце, узнала в тебе твоего отца и как бы вновь пережила давнее насилие.

После того как я сделала довольно неуклюжую попытку напомнить тебе, что так или иначе это все сплошные домыслы, мы, помнится, несколько секунд лежали молча. Разговор и начался, и закончился внезапно, вдобавок серьезность сказанного повергла меня в полное замешательство, да и тебя тоже, как я поняла, повернувшись и перехватив твой взгляд (мягко говоря, ты не самый откровенный из тех, кого я знавала, и определенно не собирался говорить то, что сказал). Так мы лежали, оба одинаково смущенные оборотом, какой принял разговор, и легкий комизм ситуации привел к тому, что мы вдруг разом расхохотались, а вскоре в лучезарном настроении вылезли из спальников навстречу новому дню.

Помню, на завтрак мы решили наловить рыбы. Лениво задувал ветерок, и наши красно-белые изопоровые поплавки колыхались взад-вперед на маленьких крутых волнах, пробегавших по воде. Удочки регулярно приходилось забрасывать снова, потому что ветер медленно,

но верно сносил поплавки на мелководье, где пучками рос тростник, будто волосы после неудачной пересадки.

Одно из несчетных наших выступлений перед мамиными гостями

Гриф контрабаса пронзал тонкую, чуть колышущуюся завесу табачного дыма, точь-в-точь как острая вершина горы пронзает утренний туман, пальцы Юна, словно тяжелые медвежьи лапы, перебирали струны, а мамины гости, разгоряченные от красного вина, сидели и слушали, их уши как бы смыкались вокруг звуков, оберегали их, подобно ракушкам, что, смыкая створки, оберегают свои жемчужины (ух как красиво). Ты стоял рядом с Юном, совершенно неподвижно, опустив руки и глядя себе под ноги, так что твои длинные волосы, будто тяжелые шторы, свисали по обе стороны, лица. Когда же Юн вдруг встрепенулся и пальцы его из медлительных медвежьих лап превратились в стремительные паучьи ножки, скачущие по струнам, ты поднял правую руку, резко схватил микрофон — примерно так мафиозо хватает за плечо человека, которого намерен напугать (этакая приятельская угроза), — поднес его ко рту и гаркнул текст, который написала я; кстати, я думала, что где-то спрятала его, и все утро потратила на поиски, хотя вообще-то решила пока не съезжать из маминой квартиры.

Как и многое другое из той поры, текст, должно быть, потерялся во время одного из переездов, что не раз случались в моей взрослой жизни, и я отчетливо помню всего две строчки: «Вивальди обнесен решетками Пановых флейт, треска замурована в глыбы / мы пустим всю „Рему“ в распыл, потому что по горло сыты», — сочинить такие строчки, по-моему, могла одна только я, притом что они, ярко отмеченные нашим тогдашним юношеским гневом, энергией и увлеченностью, кажутся мне теперь чужими, ведь я, увы, стала до такой степени трагической фигурой, что в тяжелые минуты меня больно ранит другая строчка, которую я написала в то время: «Она — звезда, она лучится светом, но давным-давно погасла».

Мама и ее приятели обожали креативность и оригинальность, и хотя многие из них наверняка заметили дилетантство и в тексте, и в музыке, и в исполнении, они все равно безудержно зааплодировали и заликовали, когда вы закончили; ты, честолюбивый скорее в изобразительном искусстве и литературе, нежели в музыке, отнесся к их восторгам с признательностью, но и только, а вот Юну все это, как обычно, ударило в голову. До самого конца вечеринки он ходил вокруг, ожидая новых похвал, и поначалу они сыпались как из рога изобилия, но ведь всему есть предел, нельзя же без конца расхваливать его игру на контрабасе, и, незаметно для него, народ мало-помалу начал его избегать. Стоило ему подойти, они спешили в туалет, прикидывались, будто не замечают, что он пытается перехватить их взгляд, а позднее, когда все уже были в изрядном подпитии и не сковывали себя приличиями, одна из маминых приятельниц, потеряв терпение, послала его к черту, и тут Юн как бы очнулся, стряхнул с себя и алкогольный, и эгоистический дурман. Некоторое время он с чуть вымученной улыбкой бродил по комнатам и не говорил ни слова, потом стыд одержал верх, и он, сославшись на головную боль, ушел прочь, точно раненый зверек, так он поступал всегда, когда его гладили против шерсти.

Кстати говоря, от трусости и нехватки дерзости он не стал серьезным музыкантом, а всего-навсего работал с молодежью и играл на контрабасе в посредственных трёнделагских рок-группах (по крайней мере, так было несколько лет назад, когда я последний раз видела его). Он твердил, что отказался от учебы на музыкальном отделении, так как вынужден был остаться дома и заботиться о матери, она, конечно, периодически хворала, но не до такой же степени, и мы с тобой прекрасно знали, это попросту благовидное оправдание упущенного шанса стать профессионалом. Мы огорчились и разозлились на него, однако изо всех сил старались не подавать виду, ведь он только того и ждал. Любил видеть и слышать, как окружающие сокрушаются, что он не использует свой талант, и я никогда не видела его более счастливым, чем в ту минуту, когда какая-то гитарная знаменитость, чье имя я начисто позабыла (длинноволосый джазист, проводивший в Намсусе мастер-класс), сказал ему, что он наверняка бы стал одним из лучших, если б рискнул.

Сейчас, когда пишу письмо, я вдруг подумала, что примерно то же стояло и за всеми половинчатыми попытками Юна покончить самоубийством. К примеру, мы с тобой сумели понять важность выбора и считали, что человек действительно способен вырваться из тех клишированных моделей, среди которых рос с детства, а вот Юн, в противоположность нам, смотрел на себя исключительно как на продукт окружения, и, вероятно, именно сентиментальность и жалость к себе, обусловленные ролью жертвы, вели к тому, что он регулярно грозил покончить с собой. Я и ты, разумеется, понимали, что он попросту жаждет внимания и сочувствия и по-настоящему никогда с собой не покончит, но с другими мы говорить об этом не могли, ведь нас бы сочли холодными и бесчувственными. Когда он испортил мое восемнадцатилетие, запершись в уборной и угрожая вскрыть себе бритвой вены, я не выдержала, во всеуслышание расхохоталась и крикнула: Да пожалуйста, только поторопись, а то пиво просится наружу, много его нынче выпито! Думаю, Юн мне этого не простил. Сам он сказал, что был слишком пьян (явное преувеличение) и ничего не помнит (как обычно), но дистанция, уже возникшая между нами, в тот вечер еще увеличилась.

Поделиться с друзьями: