Забыть Палермо
Шрифт:
Мне говорили, что его боевыми товарищами были несовершеннолетние. На поле боя оказался сын кучера из Потенцы, мальчишка, у которого пришлось забрать гармонику, так как он все время играл на ней и не мог понять, что здесь это опасно; там были какой-то юный пастух из Сардинии, ребята из Пиана деи Гречи, которые утверждали, что знают язык противника. А может быть, это так и было. Были парнишки из Лукании, несколько крестьян, молодой уличный продавец (единственный уцелевший), который говорил Антонио: «А я вас знаю, я вам как-то продал мешочек с фигами на Ньяцца Беллини», словом, около дюжины южан, совсем неопытных в военном деле.
Да если б они и имели опыт, ничего не могло измениться: боеприпасов было мало, а пользоваться оружием можно было только с разрешения Антонио. И в этой подробности я находила себе какое-то странное утешение. «Господин офицер, могу ли я выстрелить?» — молили Антонио молодые люди, которые были на волосок от смерти. Как все это ужасно! Что за бой, в котором приходится просить разрешения защищаться? Вместо солдат здесь осталась кучка детей, растерянных, покинутых в горах, отрезанных от всех, обреченных на верную смерть и все же решивших выстоять, пока хватит сил.
Наверное, Антонио, мудрый Антонио, отчетливо понимал трагический исход этой битвы. Может, смерть казалась ему наилучшим исходом в тот страшный час? Он ведь так был не похож на других.
После гибели Антонио барон де Д.
Гнев настолько охватил барона де Д., что он забыл об осторожности, а может быть, сам решился провести остаток жизни в Устике или еще какой-нибудь островной каторге, куда высылали врагов режима скованными кандалами по четверо.
Высылка… Этого-то и опасался дон Фофо. Его отчаяние — ведь и для него смерть Антонио была крушением всех надежд — усугублялось страхом, вызванным буйными выходками отца. Собственный риск его мало беспокоил. При первой же опасности — по тайным тропинкам в горы, в пещеры. Он бы сумел спастись, нашел бы убежище в какой-нибудь хижине и не оказался бы там в одиночестве. Ведь столько отверженных нарушителей закона жили там издавна, наверху, в этих ущельях, в лоне пересохших потоков, многие настолько свыклись с этой пустынной местностью, что никакой силой их уже оттуда не выгнать. Дон Фофо всю жизнь был их другом, покровительствовал им, давал работу, иногда укрывал их в Соланто. Горы всегда были в распоряжении дона Фофо. Он знал там каждый камень, каждый источник, каждый колодец, каждую женщину; он чувствовал себя там как дома. Но мог ли он обречь своего отца на тяготы такой жизни? Об этом дон Фофо часто думал. Да, отец был не молод, тоска изводила его, как рваная рана, ночами он боролся с бессонницей… Семьдесят пять — это уже не молодой человек. Но если бы только это!.. Имелось и более серьезное препятствие, усложненное обстоятельствами: это намерение барона де Д. поносить всех, кого он считал ответственными за смерть Антонио, осыпать их тяжкими оскорблениями, открыто выражая свою ненависть, свою сатанинскую злость ко всем представителям порядка, закона, режима. К чему обманывать себя? Там, в горах, барона де Д. будут бояться, не захотят приютить его. Никогда мафия не стерпит в своих рядах присутствия человека, потерявшего самообладание настолько, что при виде карабинера вся кровь бросалась ему в лицо.
Мафия — едва осмеливаешься писать это бесславное, мрачное имя, наводящее страх, но этого не избежать, — горами владела именно мафия, все там зависело от нее. Молчание, благоразумие, притворство, симуляция — вот чего она требовала, давая укрытие. Но хитрости, уловки барон де Д. отверг. Он считал нужным протестовать. А чем это кончится, ему было безразлично. Опасность? Риск? Все это его не волновало. Будущего уже нет. Антонио убили. Его кровный потомок стал жертвой невежественного, безумного режима, сеющего смерть. Такое убийство оправдать невозможно. Он обязан поднять тревогу.
Да, барон де Д. сильно изменился. Его охватил порыв мщения. Жители Соланто видели, какую драму снова переживает их хозяин. Траур по Антонио стал общим, все мужчины и женщины без исключения присоединились к горю барона.
Участились различные происшествия, порой весьма жестокого характера, как, например, похищение молодого фашистского чиновника, приехавшего сюда на несколько дней отдохнуть. Он вдруг как в воду канул, исчез неизвестно куда. Другой раз происшествия выглядели комично, как случай со стариком из Соланто в день торжественного открытия дороги, которую тут вовсе не считали столь уж необходимой. Но что было делать? Правительство в качестве лекарства от всех бед шумно рекламировало «превосходные панорамы», открывающиеся на протяжении этой дороги, и газеты об этом много писали, хотя при жестком нормировании горючего и отсутствии туристов дорога ничего особенного не сулила. На открытие пришел автобус из Палермо, набитый чиновниками. Они изо всех сил старались явить собой пример оптимизма, и это выглядело весьма нелепо. Начальство в украшенных нашивками мундирах и шапках с кисточками вело себя шумно и празднично, дабы заставить присутствующих забыть о забастовках, бунтах и потерях империи. Они выбивались из сил, эти люди. Нужно было чем-то возместить утраты, не правда ли? Минувший год запомнился лишь множеством скверных сюрпризов, а тысяча девятьсот сорок третий тоже не сулил лучшего. Итальянский экспедиционный корпус стоял на Дону. Говорили, что в нем более ста тысяч солдат. Вся эта напыщенность, этот избыток красноречия, вынужденные улыбки, сопровождающие торжество открытия дороги, были похожи на угрызения совести. Итальянских рабочих увозили в Германию целыми поездами. Когда их новым хозяевам казалось, что они работают недостаточно хорошо, на них спускали собак. Все это было известно. Все. Однозарядные ружья, старые пушки, участвовавшие еще в кампании 1896 года, снова ставились на вооружение; министры спекулировали снаряжением; генералы смахивали на ростовщиков либо на шутов, вроде этого Соддю, который, находясь на греческом фронте, охотней сочинял музыку к фильмам, чем командовал солдатами; а что говорить о высших умах, о финансистах режима, — те заботились только о своем кармане и спешили захватить на землях империи богатые имения и нажить состояния. Да, все было известно, достаточно было послушать разговоры. Жители Соланто с изумлением разглядывали этих чиновников в черных сапогах, прикативших в этакую жару из Палермо. Тут были и высокие и толстые, и все они под обжигающим, как раскаленный металл, солнцем не знали, что бы такое еще придумать, чтобы иметь самый торжественный вид. Омерзительные морды! Похоже, что они чувствовали себя не в своей тарелке перед толпой крестьян в трауре, стоявших в мрачном молчании. Приезжие были обеспокоены этой аудиторией, боялись собравшихся. Молчаливость толпы усиливала нервозность официальных лиц. Один довольно развязный и самоуверенный молодой чиновник, видимо, считающий свои функции в управлении мостами и дорогами высокоответственными, последовал советам из Рима и пожелал установить прямой контакт с публикой и для начала решил завоевать симпатии старика, стоявшего в толпе. Он направился к нему. Но старик уставился на него с видом человека, не понимающего, чего от него хотят. Зачем такие любезности? Он слушал, как его зовут то предком, то папашей или дедушкой, и эта фамильярность пришлась ему не по нраву. Потом его потащили за рукав на эстраду и усадили там. Крестьянин продолжал молча жевать кусок хлеба, вынутый из кармана. Это был очень старый человек, обветренный, морщинистый, сидел он с опущенной головой, наклоняя ее то вправо, то влево, будто огромный картуз был слишком тяжелым для него, и казалось,
что весь он настороже и прислушивается к шумам, идущим откуда-то из глубины земли. Ему задали несколько вопросов. Как он находит, ведь эта дорога — настоящий прогресс? Крестьянин слушал, улыбался, показывая свои редкие желтые зубы, но было очевидно, что патетический тон расспрашивавшего его человека не касался его души. Ну, не правда ли, все это кажется чудом такому, как вы, который еще помнит, что здесь были проселочные тропинки для мулов и облака пыли вслед за скотом? Старик кивнул головой. Пыль? Да. Это он помнит. И вновь умолк. А человек в черной рубашке все заливался соловьем, много раз повторяя в своей тираде «проезжая дорога», грассируя «р» и высвистывая «з», потом, не желая ограничиться этим, принялся воспевать фашизм и добавил, что самый старый крестьянин в селе, этот древний патриарх, сидящий около него, конечно, захочет высказать по радио все, что он думает о благах фашизма. «Итак, начинайте, дедушка… Не правда ли, в Италии живут счастливо?»Старика долго упрашивали. Он повторял: «Италия… Италия…» — и продолжал жевать свой хлеб. Его медлительность объяснили преклонным возрастом. Ведь человеку без малого сто лет… Крестьянин, полузакрыв глаза, смотрел то на чиновников, то на жителей Соланто, собравшихся у подножия трибуны, затем на микрофон, опять на чиновников и шевелил губами, видно, настраивался говорить. Но что-то его удерживало. Опасение какого-нибудь скрытого умысла? Боязнь? Но чего? Попробовали выяснить. Но он угрюмо спросил: «Точно ли меня услышит весь мир? И в Америке и в Англии тоже?» — «Ну конечно, конечно… Вас услышат все, даже враги наши. Давайте же… Можете говорить все, что вам хочется сказать».
Тогда крестьянин встал, и воцарилось молчание.
Он лихо надвинул свою фуражку на глаза, осенил себя крестом, удобно устроился у микрофона, обхватил его обеими руками и крикнул громким, тревожным голосом: «Америка! Америка! Слышите ли вы меня?» Настала гробовая тишина. И молодой человек из управления мостов и дорог начал внутренне раскаиваться в своей затее. В первом ряду важные птицы в эффектных мундирах застыли от волнения. И вдруг старик как мог громко заорал: «Говорит Сицилия! Она зовет вас на помощь! На помощь!.. На помощь!..» Повторив это три раза, он медленно спустился с эстрады, удовлетворенно покашливая. Вот это был скандал!
Такой вызов, такие выходки по тем временам были необычны. Подыскали свидетелей, чтоб объявить старика сумасшедшим. Пустили слух, что его хватил солнечный удар. И все же происшествие в Соланто вызвало в верхах сильное раздражение. Там заговорили о подозрительных настроениях, не под влиянием ли барона де Д.? Пора все выяснить. Послали чиновника произвести расследование на месте.
Чужого встретили неприязненно. Да и само Соланто выглядело словно опустевшая крепость или мертвый город. Безлюдные улицы, закрытые двери, темные и узкие, как ловушки, лестницы. Что за край! Где же все жители? Но беглые силуэты исчезали, едва появившись. Что за таинственные махинации? И потом, почему этот город весь в трауре? Что за дощечки с надписями вывешены у дверей: «Нашему сыну», «Нашему ребенку»? Что здесь произошло? Куда исчезли все жители, убили их всех, что ли? Что за безумие? Траур на пороге каждого дома. Всюду смерть. Этому не было конца. Бесконечные черные следы смерти. Как мог себе представить фашистский посланец, что траур, объединивший всю деревню, — это память об Антонио? Невозможно понять, если ты сам не сицилиец. А он не мог быть отсюда родом. Недавний декрет запрещал тем, кто родился на этом строптивом острове, занимать государственные посты, — может быть это поможет режиму пресечь нездоровые настроения? Но это была одна из личных идей Муссолини. Южане, ставившие палки в колеса, уже надоели фашизму.
Наблюдение за порядком поэтому находилось в руках приезжих чиновников, а им местные нравы мнились дьявольскими кознями. Приезжий из Палермо, как и другие посланцы, появлявшиеся до него, в полном недоумении стоял перед воротами замка Соланто. И это — главный вход? Все здесь было на один манер, все дышало враждебностью. Даже лачуги казались закрытыми крепостями. Он не знал, что и думать. Пот жемчужинками блестел у него на лице. Мелькнула женщина, вернее, немой таинственный силуэт. Что, здесь живет барон де Д.? Она притворилась, что не поняла. Как тупы эти сицилийки, просто козы! Земля, стены, каждый камень Соланто источали жару и усиливали тоскливую досаду этого человека в черной рубашке и сапогах, остановившегося на знойной площади. Ну и край, боже ты мой, что за глухомань! И какой огненный ветер! Он отер мокрое лицо. Неожиданно, как в волшебной сказке, на стене возник человек. Он лежал неподвижно, и это озлило приезжего. Кто это, сторож? Что он делает и почему его раньше не было видно? Хотя даже собаку не оставишь в таком пекле, пожалеешь ее. Но и после того, как приезжий окликнул странного сторожа, попросил его известить барона де Д. о его приходе, дело вперед не подвинулось, дверь осталась запертой, и чиновник долго стоял в ожидании, пока его примут. В Палермо он доложил о своей поездке. Рассказал о замке, его нескончаемых коридорах, мощенном плитками вестибюле, прохладном, как каменный грот; описал кабинет и высокие библиотечные шкафы, большие круглые столы, на которых громоздились разные печатные издания и даже, представьте, английские журналы. Он несколько раз повторил «английские», чтобы подчеркнуть своему начальству, что он не промах и все заметил. Потом намекнул, что сторож игнорировал римское приветствие, — все это было подозрительно! И как посланец из Палермо сам решился показать пример этой банде выродков, как он вошел четким шагом в гостиную, приветственно вытянув руку вперед. И тут он процитировал по памяти фразу, которой встретил его барон де Д.: «Избавьте меня от ваших клоунад…» Этот человек слова произнести не может без ярости. Его поведение просто скандально. Не пришлось даже воспользоваться записной книжкой. Барон де Д. вырвал ее из рук приезжего. «Я полагаю, что у себя дома могу говорить, что мне вздумается». Где уж тут проводить расследование. Это просто сумасшедший, больной. Чиновнику пришлось ограничить свои намерения. Несколькими хорошо прочувствованными фразами он высказал барону свое мнение о возвышенных чувствах семьи, отдавшей родине сына. В ответ барон де Д. завопил: «Громче! Я глухой». Он даже оттягивал свое ухо рукой. Но на его глухоту никогда не ссылались прежде. Наоборот, известно, что он страстный любитель музыки. Что же, он издевался? «Бесполезно, я туг на ухо». Вот его слова. Потом открылась дверь. Конечно, это был его сын. Тот же злой взгляд. Партийного значка, конечно, не носит, как и папаша.
Отсюда явствовало, что дон Фофо не менее подозрительное лицо, чем барон де Д. И его надлежит считать ответственным за все то, что происходит в Соланто. Равно как и за историю с памятником погибшим героям. Чиновник заметно гордился вопросом, который он напрямик поставил: «Как может отец офицера, павшего на поле битвы, запретить, чтоб на памятнике начертали имя его сына?» Ответ не заставил себя ждать: «Я не собираюсь служить примером». Ну что за гнусные типы эти оба! Подонки. Чего мы нянчимся с ними? Здесь вместо перчаток была бы уместней плеть. Чиновник усердствовал как мог, но не почувствовал особой поддержки. Особенно растревожило его пренебрежение секретаря федерации, почти не слушавшего его доводов. Чего же они хотели? Чтобы его укокошили, как того парня, которого послали в Соланто будто бы отдыхать, а его там подстрелили, как кролика. Как понимать эти иронические взгляды, намеки, секретничанье? Они утверждают, что он недостаточно осведомлен. Он? Такой примерный работник! Ведь он все подметил, ничего не пропустил. Решительно ничего. Так что же за всем этим кроется?