Высокий титул
Шрифт:
«Ах, Светка, Светка!.. Трудно тебе, что ли, обо всем было рассказать мне? И об отце и об… А может, я для нее…» — а сам писал Коське: «Кто эти девочки, что сидят с нами за столом?» Коська: «Муся, Нюся, Дуся, Люся и Маруся. Светлана Андреевна носила им книжки на ферму и вовлекла».
И вдруг стало тихо. Нет, Светланин голос еще звучал, но стало тихо. Даже Коська стушевался и вытянулся за столом. И тут я заметил, что с краешка стола сидит Томышев: он тихонько прошел из зала на сцену и сел молча.
«Ну да. Из-за уважения к Томышеву они замолчали. Именно из-за уважения, а не из боязни… Эх, Николай Николаевич, знал бы ты, как мне лихо!..»
Между
Какой-то рыжий парень крикнул из зала:
— Кино давай! Мне завтря рано вставать телят стеречь!
…Девчонки, видимо, еще за столом растерялись основательно, поэтому читали свои стихи за трибуной, заглядывая в листки. Читали уныло, не глядя на слушателей. Если какая-нибудь из них, сбившись, замолкала на секунду — грохали аплодисменты и ей волей-неволей приходилось садиться за стол.
Потом читал Коська. Он хорошо знал текст, но читал громко, завывая на каждом слоге, точно распевал акафист. В зале притихли было, но Сергей Малышев прервал Коську:
— Ты чего скулишь? Стихи не поются!
Коська немедленно огрызнулся:
— Я как по радио! Сами поэты их читают точно так!
— Да поеты эти их и читать-то не могут! — объявил все тот же рыжий парень.
— А если они не умеют, то с нас и спрашивать нечего! — заключил Коська. — Пущай бы поэт сам ехал сюда и читал…
Зал загоготал, и Коська, осекшись, сел на место, бросив мне вполголоса: «Гады! Побыли б на моем месте!..»
Ваня Звоников стоял у двери и демонстративно глядел на часы, высоко задирая руку…
Мне можно было и не читать стихов, но я на это не имел права. Вдруг представилось: «А что, если б вот здесь, на первом ряду сидел поэт? Каково было б ему?..»
Я вышел из-за стола и, минуя трибуну, стал у первого ряда. Молчал и думал: с чего начать? Как сразу показать лицо поэта?..
В зале требовали начала фильма. Кто-то сострил:
— Чего молчишь? Садись — два!
Я сжал кулаки и громко, с вызовом, бросил в разноголосье зала первые строки стихотворения:
Не могу отмалчиваться в спорах, если за словами узнаю циников, ирония которых распаляет ненависть мою.Стало тихо, и я услышал свой голос:
И когда над пылом патриотов тешатся иные остряки, я встаю навстречу их остротам, твердо обозначив желваки. Принимаю бой! Со мною вместе встаньте здесь, сыны одной семьи, рыцари немедленного действия, верные товарищи мои!Слова летели свободно, точно я посылал их не в душную тесноту зала, а в бесконечную пространственность степи:
Мы из тех, кто шел босой за плугом, помогая старшим в десять лет, кто в депо грузил тяжелый уголь, чтоб пойти с любимой на балет, кто, в себя до дерзости поверив, в двадцать лет пластует целину, к зрелости обдуманно намерен повести ракеты на Луну! Принимаю имя одержимых! Нам дремать по-рыбьи не дано, кровью, ударяющей по жилам, сердце в наши будни влюблено. Пусть во всем, что сделано моими твердыми ладонями, живет душу озаряющее имя, знамя поколенья — патриот!В зале стояла тишина. Может, ждали от меня новых стихов?.. Рядом со мной оказался Ваня Звоников и великодушно объявил:
— Для такого дела я разрешаю еще двадцать минут!
— Нет уж, давай отложим этот разговор до следующей субботы, чтобы не оказаться у тебя в долгу!
В зале опять загыкали…
В фойе ко мне подошел Томышев:
— Спасибо, моряк! Спас хорошего поэта… А что со Светланой? Не больна ли?
— Нн-не знаю…
— Вот что, моряк…
— Не надо так, Николай Николаевич, я теперь сухопутный…
— Хорошо, не буду! Я просто хотел сказать тебе, что через неделю комсомольское отчетное, будем тебя рекомендовать… Разговор-то наш не забыл?
— Нет.
— Ну добро! Ты зайдешь ко мне еще обязательно!..
В читалке за картотечным столиком сидела Светлана, молчаливая, отрешенная.
— Что случилось, Свет?
— Ты… проводишь меня… сегодня?
— О чем ты говоришь!.. Случилось что?
Она встала:
— Пойдем…
…Шли молча. Луны не было. Я знал, что она зашла, что уже поздно, но хотелось, чтобы она была, хотелось видеть лицо Светланы…
И не было слов. Лишь недоброе предчувствие сжимало горло, да худенькое плечико Светланы под моей шершавой ладонью. А вот и ее дом. Я остановился.
— Пойдем дальше! — тихо сказала она. — К тебе пойдем…
— Да ты что, Свет? — у меня почти пропал голос.
Но она уже решительно шагнула вперед, чуть ли не силой увлекая меня за собой.
— Свет, а Свет, может, отец что? Может… Ленка?
Она вздрогнула, но промолчала. Еще через несколько шагов спросила:
— Ты один… дома живешь?
— Ну ты же знаешь…
Опять шли молча. У меня до боли обострился слух, но я слышал только верещанье сверчков, оглушающе-громкое…
…У своих ворот я попытался остановиться, но она сама открыла калитку.
Зашли в комнату, в темноту — она вдруг положила мне руки на плечи, плотно придвинулась ко мне, вздрагивая плечами, коленями, животом, вся теплая, немыслимо кровная, родная… Я обомлел под мягкими толчками ее слабых грудей, я знал, что она сейчас уйдет. И вдруг почувствовал, что у меня на груди взмокла рубашка от ее слез, горячо прилипла к телу — чуть оторвав ее от себя, я стал срывать губами солоноватые капельки неупавших слезинок.
— Понимаешь, отец… он ненавидит тебя! Он… А тут еще эта… твоя… его…
Она опять замолчала, потом резко шагнула назад. Я не видел — чувствовал, что она прошла и села на кровать, услышал, как скрипнули пружины. Сказала, как позвала:
— Ну и пусть… Ты где?
Меня качнуло, а может, я просто вздохнул. Темнота была густа, и в этой темноте а не стоял — висел в воздухе, расплывался, заполняя собой горенку от пола до потолка. В ушах позванивало, во рту было сухо.
— Слушай, Свет… Она не моя давно!.. А Басов… Трудно ему, понимаешь?