Вторжение
Шрифт:
Латеральная кость. Кубовидная. Пяточная.
Голые тела, мокрые тела, натягивают тонкие слоеные юбки, затягивают ленты, роняют шпильки. Пудрят лица, гнут спины, разминают ноги.
– Миксер, ты слышала, ты слышала? Как они визжали!
Потные руки трогают мои плечи, вуаль щекочет мне щеки. Призрачные вилисы с отрешенными лицами через пятнадцать минут выплывут на сцену в подобающем молчании, но пока они болтают, поют, смеются.
– Сколько зрителей! Восторг! Ну ты даешь, Миксер!
Таранная кость. Предплюсна. Дистальное межберцовое соединение.
Мара, закинув ногу на гримерный столик, замазывает
Голеностопный сустав. Малоберцовая кость.
Я отнимаю по косточке, по суставу, по мышце. От сильных, мускулистых ног Мары и от остальных, что суетятся в тесной комнатке. От длинных, жилистых, мягких, напряженных, натруженных. Несовершенных.
И они отнимут.
Большеберцовая кость. Коленная чашечка.
Наклоняюсь к Маре и быстро шепчу:
– Жизель спасает Альберта не потому, что простила. Не потому, что любит. Вилисы подчиняют ее волю, навязывают танец. А она… Ей просто хочется хоть однажды, хоть в последний раз станцевать свой собственный.
Мара закручивает тюбик и ищет, чем бы вытереть руки.
– Взбрыкнуть захотелось? Хм. Такая версия мне нравится больше.
– Мар… После второго акта не выходи на поклон, бери вещи и уходи.
Она поправляет в зеркале выбившийся из волос цветок и на мгновение хмурит брови.
– Миксер, тебя коротнуло, что ли?
– Мар, послушай.
Шепчу, чтобы не спугнуть стайку вилис. Мара не сорвется, выдержит.
– Они сделают это, – слегка приподнимаю юбку, киваю на протезы. – С тобой и с остальными. Я знаю, я слышала. Заставят тоже, как вилисы. Ты же не хочешь… Не хочешь такие ноги…
Поднимаю голову и вижу, что Мара внимательно смотрит на меня.
– Ты шутишь? – говорит Мара. – Да я бы под поезд прыгнула ради таких ног.
Бедренная.
Длинный темный проход, режущий глаза свет прожекторов вскрывает обнаженные тела, что вереницей тянутся по обе стороны. Мраморные тела, холодные тела, скульптуры с отсеченными ногами. Корчатся, ломаются. Бескровные обломки, разбитые скульптуры… Они кричат, но я не слышу их крика, не слышу шепота, мягкого шарканья по кафельному полу, только стук, будто кому-то в голову взбрело напялить каблуки.
Я блуждаю меж призрачных вилис, мертвых невест, древних охотниц, они ликуют, они празднуют, рассказывают мне, как выслеживают жертву, крадутся и выматывают до смерти. Их ноги никогда не устают, их ноги никогда не останавливаются, и я танцую вместе с ними.
Вечные вилисы, которые будут вечно танцевать свой вечный танец.
руками не трогать
Пальцы ползают по лицам, проваливаются в выемки, перебирают складочки. Скользят по лбам, пересчитывая морщины, кружат по завиткам волос, лапают сомкнутые губы. Шарят по глазным яблокам. Да, пустые выпуклые белки без зрачков – вот что притягивает больше всего. Их полируют, как собачий нос на «Площади Революции», только желаний не загадывают. Дарине хочется по привычке рявкнуть: «Руками не трогать!», но она прикусывает внутреннюю сторону щеки и молчит – приходят как раз, чтобы трогать руками.
Однажды Дарина не удержалась и сама потрогала – без перчаток. Гладкий шар кажется хрупким, как
яичная скорлупа, – постучишь ногтем и треснет, но на ощупь – грубый камень. Дарина нежно надавила на мраморный глаз подушечкой пальца. Вспомнила, как окулист когда-то осматривал глазное дно – обещал, как малому ребенку: «Больно не будет», а ей казалось, роговицу царапает лезвие, вспарывает ее тонкий слой, как в фильме «Андалузский пес». Даже в толстенных очках Дарина с трудом читала «МНК» под «ШБ», хоть и помнила наизусть последовательность, но в кабинет офтальмолога не возвращалась. Не трогать.И все же она пока здесь, по эту сторону – не все-, но слабо-видящее око. Зритель. А те кто? Щупатели?
Из ОС приходят по четвергам. Дарина прозвала их Одинокими Сердцами после того, как один слишком долго «осматривал» морщинистыми руками сосцы Капитолийской волчицы. По четвергам Дарина вспоминает общую кухню в первой квартире на «Выхино» – в залах стоит запах перегара. Незрячие подносят ладони к дезинфектору на входе, будто вымаливают милостыню, и, проспиртованные, осторожно следуют за проводником между рядами неподвижных фигур, как на картине Брейгеля. В наушниках жужжит электронный голос: «Перед вами спящий сатир Барберини, он пьян и возлежит на шкуре леопарда. Копия римского времени с греческого оригинала, бла-бла-бла», и незрячие по очереди ощупывают слепок, окутывая его подобающим ароматом.
Дарина держится невидимкой рядом с бюстом грека в искусно выделанной тоге – похоже, над драпировкой скульптор корпел дольше, чем над головой. Юное лицо со сколотым носом, в рамке наспех обработанных долотом кудрей. Зрачки – что редкость! – словно небрежно пробурили две темные лунки в толще льда. Не император, не воин, так, безымянный малый. Любимчиков у Дарины не водилось, но, когда в День Возвращения она сорвала с него маску, ей показалось, что он улыбается. После объявления о карантине они с Еленой Николаевной баловались («шестьдесят лет – ума нет»): в шутку нацепили голубые намордники на всех подряд, даже на лань Артемиды. Не верили, что будут месяцами обновлять страничку сайта, словно опасаясь, что их могут не предупредить, и читать: «Сегодня: закрыто для посещения».
– Скоро уже баба безрукая? – бормочет старик, который не снял шляпы. Из-за наушников никто, кроме Дарины, его не слышит. «Безрукая баба» покорно ждет в конце зала, спущенная с постамента, чтобы незрячие дотянулись до обрубков – здесь лицо уже мало кого интересует. Те, кто посмелее, хватают за грудь. Дарина больно прикусывает щеку.
Кто бы мог подумать, что великий День Возвращения превратится всего лишь в первый. На второй не вернулась Елена Николаевна, но вернулась крохотная компания выживших любителей искусства, а на третий не вернулся уже никто. Кроме Дарины и Общества слепых.
Когда ОС исчезает, зал номер двадцать четыре снова превращается в чертов морг.
Хотя нет, настоящий промозглый морг – два колючих свитера под пуховиком и остывающий за четверть часа термос – был здесь зимой, когда отключили отопление. Чтобы согреться, Дарина пробовала наворачивать круги по коридорам, но в скользящих по глянцевому полу чунях бегать было опасно. Она тогда хотела уйти, правда. Дочь звонила: «Мам, ну никому оно больше не нужно. Никто не вернется. Зачем тебе, мам?» Дарина не включала камеру, чтобы дочь не видела пара изо рта.