Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Верую…

Пантелеев Леонид

Шрифт:

Через месяц-полтора сам Белышев умер от голода.

Я жил, что называется, на волоске от тюрьмы и смерти. Каждый звонок, каждый удар двери на парадной лестнице заставляли настораживаться, а ночами будили меня. Впрочем, это не было в новинку. За спиной у каждого из нас стоял тридцать седьмой год.

Не хватали же меня, не приходили за мной, вероятно, только потому, что и милиция, и работники безопасности были охвачены паникой. Ведь это были дни, когда и в самом деле каждую минуту ждали штурма.

А как же, спросят меня, я жил без карточек. Ходил на Мальцевский рынок. Конечно, большой колхозный рынок с прилавками, весами и прочими атрибутами торговли давно уже закрылся, но рядом, в узеньком проулке на моих глазах зарождалась барахолка. Здесь полуживые люди выменивали сто граммов пайкового хлеба на коробок спичек или продавали эстонские чулки за два-три куска сахара.

Настоящее, несомненное чудо совершилось со мной в один из первых дней, когда я забрел на эту крохотную толкучку на улице Некрасова в слабой надежде что-нибудь купить. Ничего не продавал, не выменивал, просто стоял и смотрел. И вот подходит ко мне парень в кожаной тужурке — таких я не видел, пожалуй, со времен гражданской войны. Вполголоса говорит:

— Отойдем в сторону.

Я отошел к подъезду.

— Предъявите ваш паспорт.

— Паспорта у меня с собой нет.

— Где же он?

— Дома.

— А где ваш дом?

— Здесь. Близко. На улице Восстания, двадцать два.

— Хорошо.

Идемте.

Шел я не то чтобы спокойно, а — твердо. И всю дорогу молился:

— Вразуми, Господи! Помоги! Огради меня от дурного! Спаси и сохрани! Научи этого человека доброму… Да будет воля Твоя!..

На углу Знаменской и Бассейной парень остановился.

— Ладно. Идите.

И пошел в сторону.

А я пошел домой.

И, став на колени, долго молился, благодарил Небо за дарованную мне жизнь…

Почему, скажите, этот, в кожаном, пошел в сторону? Кто, кроме Бога, мог внушить ему этот внезапный, ничем как чудесным наитием не объяснимый порыв?

Впрочем, и вся эта долгая черная зима разве не была для меня одним сплошным чудом?!

72

Разве не чудо совершилось в моей, казалось бы, воистину угасающей, почти погасшей жизни, когда лютой мартовской ночью машина «скорой помощи» по ошибке привезла меня в больницу не на Крестовский остров (как было сказано в путевке), а на остров Каменный, где и главный врач Пластинина, и сестра ее, и дочь, и племянник оказались моими читателями! Диагноз у меня был: дистрофия III (то есть третьей степени) и парез конечностей. Не будучи никогда толстяком, я потерял в весе двадцать восемь кило. На языке блокадников и зэков, я был настоящим доходягой.

Мне предложили остаться у них.

— Сделаем все, чтобы спасти вас. Единственное, чего не могу обещать, это больше пищи, чем получают другие.

Да, чужой хлеб я не ел, этого греха на моей душе нет. Но — теплая, чистая палата, чистое белье, двукратное переливание кровезаменяющей жидкости… Через месяц я уже мог ходить. И в шуточных стихах, посвященных Е. В. Пластининой, я имел основания написать:

Снова сердце тикает, Снова ножки топают, Только зубы грешные Что-то мало лопают…

…В больницу я попал, если не ошибаюсь, в последней декаде марта. А перед этим в жизни моей было еще несколько настоящих, не метафорических чудес.

Человек неверующий волен сказать: «Повезло. Стечение счастливых обстоятельств». Я же всегда вспоминаю об этих событиях, как о цепи чудес, и не устаю благодарить Создателя за милость Его, за быстрый и прямой отклик на мои молитвы.

Слова эти выписываются на бумаге — трудно. Изреченная мысль, как известно, теряет что-то в своей искренности, подлинности и чистоте. Но — так было, и я не могу не писать правду, не могу искать других слов для выражения этой правды, кроме тех, какие приходят в эту минуту в голову. В конце, кажется, февраля 1942 года моя мама перебралась на какое-то время к Ляле, сестре моей, на улицу Декабристов. Я жил один. Через день Ляля меня навещала.

Вот записи из дневника 1942 года:

«Сегодня днем лежал в состоянии полной прострации. Дремал. Читал. Снова дремал.

Грохот. Оглушительный. На пол падают и разбиваются несколько хрустальных подвесок плафона.

Не пошевелился даже, не приподнялся.

Через несколько минут хлопает дверь, прибегает Михаил Арсентьевич, управдом.

— Алексей Иванович? Живы?

— Да. Жив.

Ну, благодарите Бога. В пяти метрах от вашей головы две бомбы упали. По двадцать пять кило каждая.

Позже вышел посмотреть. Две довольно глубоких воронки. Одна находит на другую. В двух-трех метрах от моего окна.

…Всего не запомнил, что было за два с половиной месяца.

Два или три дня провел на улице Декабристов, у мамы и Ляли.

Туда шел ничего, а обратно еле волок ноги, от улицы Декабристов до улицы Восстания тащился по меньшей мере четыре часа.

Вошел в пустую, незапертую квартиру, переступил порог своей комнаты, стал снимать пальто и — зашатался, упал, подкосились ноги. Лежу на спине, не могу пошевелить ни рукой, ни ногой… Голова при этом ясная.

Попробовал голос. Что-то крикнул. Кажется:

— Эй, помогите!

Отклика не последовало. Некому было откликнуться. Но речь, слава богу, не парализована.

Почему-то не было ни ужаса, ни отчаяния. Даже мысли о смерти не возникали.

Что же делал?

Молился. В полный голос. Прочел, вероятно, все молитвы, какие знаю. Потом часа два читал — тоже в полный голос — стихи. От Державина до Хлебникова. Потом уснул. Проснулся уже ночью. Темно было и раньше, но тогда жиденькие лучики света пробивались сквозь фанеру на окнах. А теперь стоял полный мрак.

Есть не хотелось. Хотелось пить.

Сколько пролежал — не знаю.

На следующий или на третий день решил, что надо пробовать спасаться. Мучила жажда. Губы уже не разжимались, ссохлись, с трудом произносили слова молитвы.

Пополз.

Метров пять-шесть — от моей комнаты до дверей на лестницу — полз, вероятно, несколько часов. Самое трудное было преодолеть ступеньки — из комнаты в коридорчик и из коридорчика в прихожую. Вниз, в коридорчик перевалился сравнительно легко, но взобраться НА ступеньку… не понимаю, как мне это удалось. Работал головой, спиной, шейными мускулами (тем, что осталось от них).

Буквально втащил себя. Отдохнул, пополз дальше.

К счастью, входя в квартиру, я не захлопнул дверь, она была полуоткрыта.

Кажется, как раз в ту минуту, когда я выполз на лестницу, из квартиры напротив, где до войны жили Кнорре, вышла какая-то женщина. Простая. В сером платке. Невысокая. Милая. Теперь-то она мне особенно мила. Заквохтала, засуетилась, побежала к себе, вернулась с другой женщиной, и, подняв, они понесли меня в мой страшный закоптелый склеп. Уложили в постель, принесли теплого молока (да, не придумываю и не снилось мне это — я пил молоко, может быть это было сгущенное молоко, разведенное кипятком).

Фамилия этой женщины — Симонова».

……………………………………………………………

Но как же я очутился на улице Декабристов?

А было так…

«В середине марта пришла дворничиха Маша. Я лежал на кровати — в пальто, в валенках. Она вошла в мой темный холодный кабинет.

— Есть кто?

— Есть.

— Живой?

— Кажется, еще живой. Это кто? Маша?

Месяц назад мы собирали деньги на похороны ее мужа. Думаю — еще кто-нибудь умер, семья у них большая.

— В чем дело, Маша?

— Повестку тебе принесла. Вызывают в седьмое отделение.

— Не могу. Маша. Не дойти мне до отделения.

— А мне что? Мое дело маленькое. Принесла, отдала, а ты — как хочешь.

Положила повестку и ушла.

Конечно, я понял, по какому делу меня вызывают. Но почему-то нисколько не взволновался.

Через какое-то время слышу быстрые и энергичные мужские шаги. Врывается — милиционер. Позже узнал, кто он. Квартальный уполномоченный Титов.

— Пантелеев?

— Да, Пантелеев.

— Ты что, мать твою растак? Тебя вызывали? Повестку получил?

— Да, получил. Но идти не могу. Нет сил.

— Я тебе дам — не могу (мать, мать, мать)! Если (мать, мать, мать) через полчаса не будешь в отделении — за шкирку приволоку (мать, мать, мать).

Ушел, не переставая материться и хлопая дверями.

Случилось

так, что, не успел он уйти, появились Ляля и Ира Большая. Пришли меня навестить. Принесли какую-то еду, — суп, кажется. Затопили времянку.

И тут опять ворвался этот мордастый опричник.

Свою угрозу он выполнил буквально. Нещадно ругаясь, схватил меня за воротник и поволок к дверям. Волок он меня, тащил за шиворот и по улице. На Бассейной у парикмахерской с левой ноги у меня свалился валенок.

Я сказал:

— Потерял валенок.

— Ничего, и без валенка хорош, — сволочь!

Сзади шли Ира и Ляля, они все видели, подобрали валенок, принесли его в милицию. Валенок мне передали, но в милицию их не пустили.

Я оказался в камере…»

73

Делаю такие большие выписки из блокадного дневника, что приходится разбивать их на главы.

Напомню, что записи эти делались месяца три спустя на Каменном острове, когда я, оправляясь от дистрофии, готовился к отлету из Ленинграда и когда все самое страшное было уже позади.

Итак — я очутился в камере.

«…Собственно это не была камера с решетками на окнах и с засовами на дверях. Довольно большая комната, разгороженная барьером. По одну сторону сидит за столиком милиционер, по другую — на полу — расположилось несколько баб. Из их разговоров я понял, что взяли их на Мальцевском рынке по обвинению в спекуляции.

Садиться на пол я не стал. Я решил жаловаться на этого квартального. Потребовал, чтобы вызвали начальника отделения.

— Начальника нет, — сказал милиционер, который нас караулил.

— Ну, заместителя его.

— Хорошо, попробую.

Закрыв нас на ключ, милиционер ушел и через минуту вернулся.

— Доложил дежурному.

— Спасибо.

Я продолжал ходить по камере. Этот милиционер поглядывал на меня. Он не был похож на „среднего“ милиционера. В нем было что-то интеллигентное. И форма на нем была какая-то необмятая, совсем новенькая.

— За что вас взяли? — услышал я вдруг его голос.

— Вы ко мне?

— Да, я спрашиваю: что вы наделали, за что вас арестовали?

Я почему-то решился и рассказал ему все. Начиная с того, памятного, сентябрьского дня. Упомянул, что я — писатель.

— Вот как? А у вас что — и книги есть напечатанные?

— Да, есть.

Назвал „Республику Шкид“.

Он поднялся и вышел из-за своего столика. Мне показалось, что он одновременно и обрадовался и испугался.

— Товарищ Пантелеев, да как же это так? За что же вас?!

В это время в камере появился Титов в сопровождении милицейского офицера незабываемой внешности. Румянощекий, элегантный, с холеной бородкой, какие в годы моего детства называли „а ля Анри Катр“. В руках этот джентльмен держал какую-то бумагу величиной с почтовую открытку.

— Это вы требовали начальника? — обратился он ко мне.

— Да, я. Вы — начальник?

— Я инспектор по надзору за работой милиции.

— Тем лучше. Заявляю вам протест на действия вот этого человека…

— Прежде чем выслушивать ваши протесты, я попрошу вас подписать вот этот протокол, — сказал Генрих Четвертый.

Я проглядел написанный от руки текст. Там было сказано, что гражданин Пантелеев-Еремеев А. И. не явился по вызову в органы милиции, а при задержании его милицией оказал физическое сопротивление квартальному уполномоченному Титову и был силой доставлен в отделение.

— Что это значит? — спросил я.

— А это значит, что завтра утром вас доставят в трибунал и вы будете расстреляны. Распишитесь.

— Нет. Расписываться под этой насквозь лживой бумагой я не буду.

— Ну что ж. Это дела не меняет. Пошли, товарищ Титов.

В камере стояла тишина. Я заметил, что даже бабы с Мальцевского рынка, которые до сих пор без умолку тараторили, притихли и с уважением смотрели на меня: по сравнению со мной они были мелкими сошками, — ни одной из них расстрелом не угрожали.

— А ведь плохо ваше дело, товарищ Пантелеев, — сказал мой караульный. — Могут ведь и в самом деле кокнуть.

— А что же я могу сделать?

Он сидел, потирая лоб ладонью.

— А мы вот как поступим, — сказал он наконец. — Вызовите дежурного по отделению и заявите ему, будто у вас дома оставлена топящаяся печь.

— Ну, и что? Между прочим, у меня и в самом деле топится печь.

— Тем лучше. Короче говоря, действуйте, как я сказал.

Он сам пошел и привел дежурного.

— У арестованного есть заявление, — сказал он.

Я повторил то, что он мне подсказал: мол, у меня в квартире топится печка, в квартире никого нет, и может возникнуть пожар.

— Я не располагаю людьми — гонять по таким пустякам, — сказал дежурный.

— А ведь обязаны, — сказал мой милиционер.

— Обязаны, верно, — сказал дежурный.

— Давайте я схожу с арестованным.

— Далеко?

Я назвал адрес.

— Ну, идите.

— А ну, давай, пошли, — строго и даже грубо приказал мне мой конвоир.

На улице я его спросил:

— А почему вы пошли не один, а со мной?

— Потому, что существует конституция. Неприкосновенность жилища. Без вас войти в вашу квартиру никто не может.

Я сказал ему, что он не похож на милиционера.

Оказалось, что он носит милицейскую форму всего третий день. Он — бывший офицер из запасных. И бывший учитель географии. Его, как и многих других офицеров, отозвали с фронта — для пополнения кадров ленинградской милиции.

Я шел медленно. Он останавливался, ждал. На углу улиц Маяковского и Некрасова остановился уже сам и сказал:

— Идите.

— Куда?

— Куда хотите!

— Позвольте! А как же вы?..

— Ничего. Как-нибудь. Отверчусь.

Вообще-то мне следовало стать перед этим человеком на колени. Но я только крепко-крепко сжал его руку.

Человек спас мне жизнь. А я даже имени его не знаю. Не знаю, кого поминать в своих молитвах. Так и молился и молюсь до сих пор:

— Спаси и сохрани того, кто помог мне бежать…»

74

Конечно, домой я тогда не пошел, я пошел на улицу Декабристов к маме и Ляле. По дороге заходил в Никольский собор.

У Ляли, как я уже писал, я провел два или три дня. На четвертый утром пошел — не знаю, не помню почему, на улицу Восстания. И там, на пороге своей комнаты свалился. Через пять-шесть дней попал в госпиталь на Каменном острове. А месяца три спустя уже сидел в кабинете Маршака, в Москве, на улице Чкалова, и рассказывал Самуилу Яковлевичу обо всем, что вытворяли со мной в Ленинграде. Маршак негодовал, настаивал, чтобы я возбудил уголовное дело против квартального Титова. Я мялся, говорил: подумаю, попробую, — но мои христианские убеждения отвратили меня от этого поступка… Хотя нет, если говорить честно, не только убеждения христианина, не только нежелание мстить, отвечать ударом на удар остановили меня в этом случае. У меня не было и не могло быть уверенности, что мои жалобы, заявления, протесты к чему-нибудь приведут. Ведь реабилитировали меня не потому, что «восторжествовала истина», а потому, что вмешались сильные мира сего — Маршак, Фадеев и прежде всего писатель Л. Шейнин, тогдашний следователь по особо важным делам, впоследствии сам пострадавший от меча пролетарской диктатуры…

А вообще-то спасла меня молитва.

Долго думал сейчас, как написать об этом, и вот решил сказать самыми простыми словами, не боясь, что слова эти прозвучат елейно или ханжески…

Да, спасал Господь Бог, к которому неизменно и ежедневно обращаюсь и в начале дня и в конце его, и тем более во все трудные минуты жизни.

Молился я, когда караульный милиционер ушел звать дежурного по отделению. Молился, когда лежал парализованный на пороге своей комнаты. Молился, когда дребезжащая машина «скорой помощи» везла меня полуживого на Острова, в больницу.

Поделиться с друзьями: