В безумии
Шрифт:
Саттон ничего не ответил.
— Приходи еще, — пригласил Адамс, — мы поговорим по-другому.
— Я не изменю своего решения.
— А никто тебя и не просит. Саттон медленно поднялся.
— Мне жаль, — сказал Адамс, — что ты мне не доверяешь.
— Я летел, чтобы сделать дело, — решительно заявил Саттон, — я его сделал. Я обо всем сообщил.
— Да, это так, — подтвердил Адамс.
— Полагаю, вы не потеряете со мной связь? В глазах у Адамса мелькнул мрачный огонек:
— Всенепременно, Аш. Я не потеряю с тобой связь.
14
Саттон
Потому что он снова вернулся на сорок лет назад. Даже черные чашки были те же самые. Через открытые окна в кабинете доктора Рэйвена слышались молодые голоса и топот ног студентов, шлепающих по тротуару. В кронах вязов разговаривал ветер, и этот звук был ему тоже знаком. Где-то вдалеке звенел церковный колокол, а прямо через дорогу слышался девичий смех.
Доктор Рэйвен подал ему чашку кофе.
— Думаю, что я прав. — И глаза доктора блеснули. — Три куска и без сливок.
— Да, это точно, — подтвердил Саттон, изумленный тем, что доктор мог помнить. «Но помнить, — сказал он себе, — это легко. Я, кажется, смогу все вспомнить. Как если бы куски старых привычных мыслей начищались и полировались в моем мозгу все эти чуждые годы, ожидая этой встречи, как прибор заботливо хранимого серебра ожидает на полке, когда придет время употребить его снова».
— Я помню мелочи, — усмехнулся доктор Рэйвен, — чепуховые, бессмысленные мелочи, как, например, количество кусков сахара и что сказал человек шестьдесят лет назад, но я, бывает, путаюсь в важном… в том, что, считается, должен помнить человек.
Беломраморный камин был ярко начищен до самого сводчатого потолка, и щит с гербом университета на его полированной поверхности был таким же блестящим, как и в последний день, когда Саттон его видел.
— Я думаю, — обратился к доктору Саттон, — что вы удивитесь, почему я пришел.
— Ничуть, — возразил доктор Рэйвен. — Все мои мальчики возвращаются повидать меня, и я рад их видеть. Это заставляет меня гордиться.
— Я и сам удивляюсь, — улыбнулся Саттон, — и мне кажется, я знаю почему, но это трудно объяснить.
— Тогда давай спокойнее, — проворчал доктор Рэйвен, — помнишь, так, как мы привыкли. Мы сидели и обсуждали вопрос, и, наконец вникнув в него, мы находили суть.
Саттон коротко рассмеялся.
— Да, я помню, доктор. Тонкости теологии. Существенные различия в сравнительной религии. Скажите мне вот что. Вы провели за этим всю свою жизнь, вы знаете о религиях земных и других более, чем любой человек на Земле. Были вы способны хранить одну веру? Вы когда-нибудь испытывали искушение уклониться от учения вашей расы?
Доктор Рэйвен поставил чашку.
— Я мог бы заранее предположить, что ты озадачишь меня. Ты делал это все время. У тебя сверхъестественная способность поставить именно тот вопрос, на который человеку трудно ответить.
— Я больше не буду вас озадачивать, — заверил его Саттон. — По-моему, вы нашли какие-то хорошие, можно сказать, даже лучшие черты в глухих религиях.
— Ты нашел новую религию?
— Нет, — ответил Саттон, — не религию.
Церковный
колокол все звонил, а девушка, которая смеялась, ушла. Шаги на тротуаре были уже далеко.— У вас не было когда-нибудь чувства, — спросил Саттон, — как будто вы сидите и слушаете то, что, как вы знали, вам не дано было услышать?
Доктор Рэйвен покачал головой:
— Нет, не уверен, что я когда-нибудь это чувствовал.
— Если бы вы услышали, что бы вы сказали?
— Я думаю, — сказал доктор Рэйвен, — что я был бы так же озадачен этим, как ты сейчас.
— Мы жили одной верой, по крайней мере, восемь тысяч лет, а может, и больше. Наверняка, больше. Потому что то, что заставляло неандертальца красить берцовые кости в красное и ставить черепа к востоку лицом, должно было быть верой, слабым проблеском чего-то вроде веры.
— Вера, — мягко произнес доктор Рэйвен, — это могучая вещь.
— Да, могучая, — согласился Саттон, — но даже в ее силе — признание нашей слабости. Наше собственное признание того, что мы должны иметь посох, чтобы опереться, выражение надежды и убеждения в существовании какой-то высшей власти, которая укажет нам путь и даст руководство.
— Ты не ожесточился, Аш, тем, что нашел?
Где-то громко тикали часы во внезапно воцарившейся тишине.
— Доктор, — внезапно спросил Саттон, — что вы знаете о судьбе?
— Странно слушать, как ты говоришь о судьбе. Ты всегда был человеком, не склонным поклоняться судьбе.
— Я имею в виду документальную судьбу, — пояснил Саттон. — Не абстракцию, а фактически существующую вещь, действительную веру в судьбу. Что говорят записи?
— Всегда были, есть и будут люди, которые верили в судьбу, — сказал доктор Рэйвен. — Некоторые из них, по-видимому, с оговоркой. Но в основном они не называли это судьбой, а считали это счастьем или предчувствием, или вдохновением, или чем-нибудь еще. Существовали историки, которые писали об очевидной судьбе, но это было не более чем слова. Просто сомнительные выверты. Конечно, были и фанатики, и те, кто верил в судьбу, но практиковал фанатизм.
— Но свидетельства нет, — возразил Саттон, — нет фактического доказательства вещи, называемой судьбой. Подлинной силы, живущей, жизненной субстанции. Что-то, до чего можно дотронуться.
Доктор Рэйвен покачал головой.
— Нет, насколько я знаю, Аш. Судьба, в конце концов, всего лишь только слово. Это не то, что можно наколоть на булавку, вера-то тоже могла быть не более чем слова. Но миллионы людей за тысячи лет сделали ее подлинной силой, вещью, которую можно определить в себе. Вещью, которой можно жить.
— Не предчувствие и счастье, — запротестовал Саттон, — это же просто случайности.
— Они могли быть проблесками судьбы, — объяснил доктор Рэйвен, — едва видимыми вспышками. Предвестниками широкого потока режима случайностей. Узнать, конечно, нельзя. Человек может быть невосприимчивым ко множеству факторов до тех пор, пока у него нет фактов. Поворотные пункты в истории зависят от предвидений. Вдохновенная вера в собственные способности меняла течение событий больше, чем это можно представить.