Том 3. Звезда над Булонью
Шрифт:
Я очень улыбнулась, прочитавши. Помнит ли Георгий Александрович, как некогда приезжал к нам, в белых брюках, с Димитрием, в коляске? Не эти ль брюки он везет и продавать? Димитрий только что покинул нас, а у коляски утащили все колеса, и безногий кузов заседает безнадежно на земле промерзшей.
Но все-таки за ним послали розвальни, ездила Прасковья Петровна, я же за нее готовила. Она ждала поезда семь часов. В дороге пассажиры вылезали, и Георгий Александрович рубил дрова, потом путь чистили, но – одолели.
Георгий Александрович так же прямо и невозмутимо
Обогревшись и оттаявши, прошел к отцу.
– Ну, как вы живете? Отец ответил тихо:
– Умираю.
Я подошла, поцеловала его в лоб и поласкала руку – бедную, больную руку с кожей обваренной, мне милой с детства. Он слабо гладил пальцы, и смотрел. Я не забуду взгляда этого. «Ах, я ведь умираю, помоги же, защити».
Я обняла его.
– Ты нынче много лучше выглядишь.
Вздохнул, двинулся на подушке. Георгий Александрович сидел недвижно и рассказывал. На отца глядел с тем же спокойствием, точно какой-нибудь Габиний Марцеллин времен Сенеки наблюдает уход друга, неизбежный. Взор же отца – ко мне. Я его дочь, меня он знает с люльки.
Я тоже знала, как Георгиевский, что пора отцу, и даже лучше, что уходит. Но кинжал вежливо переворачивался в сердце.
Да, нынешний приезд Георгиевского мало походил на прежний.
– Чем я могу развлечь вас? – говорила я ему. – Вы любите вино, устрицы, спаржу, камамбер, а у нас нет рюмки водки. Сахар мы едим вприкуску. Кофе желудковый. Кашу из ободранной пшеницы.
Георгий Александрович покрутил ус.
– Ну, это не беда. Мы слишком много объедались. Между тем уж древние отлично понимали, что такое воздержанье.
– Вот вы и будете у нас умеренны.
– Отлично. Но сейчас, по правде говоря, мне интересней то, смогу ли я и как продать костюм – вернее, обменять его на generi alimentari [10] .
10
v
Отчасти Петр Степаныч в этом нам помог. И мелочи Георгиевского – зеркальце, два полотенца, башмаки ушли к учительской хозяйке-спекулянтке, за пшено и пуд муки. Костюм решила я снести к Степан Назарычу.
Степан Назарыч жил в давно отстроенном после пожара, красном безобразном доме у пруда, отдельно от деревни. Нижний этаж сдавал школе, в верхнем, грязно и зажиточно, жил сам. Приходом нашим был польщен, глаза таращил более обычного, угощал чаем с медом и завел длиннейше-утомительнейший разговор с Георгиевским.
Мне надоело слушать, и я развязала узел.
– Н-нда, разумеется дело, кто с понятием, костюм подобный, не говоря уже о добротности видимого аглицкого товара и, как бы сказать, замечательной работы, не может умственно не по-индравиться…
Он колупал его, разглядывал на свет, нашел два пятнышка, прореху и заплатку, отложил.
– Для такого человека, как Георгий Александрович, за энту пару мог бы даже предложить побольше в понятии трудного положения, но неурожаишко… – Он сделал страшные глаза. – В возможности лишиться и последнего будем говорить о пуде мучки…
Хлеб он убрал
отлично, и никто его не трогал – как крестьянина. Я это знала. Мы опять сложили узел наш. Георгий Александрович взял его легонько, на отлете, точно нес коробку с именинными подарками, и под собачий лай, среди мальчишек, высыпавших на большую перемену подышать воздухом, мы зашагали вниз через плотину и домой, снежной дорогою.– Сегодня неудача, – говорил Георгиевский, – это ничего. Всего лишь мелкие miseres de la vie [11] . К ним в столь трагическое время отнесемся лишь философически.
11
трудности жизни (фр.).
Я засмеялась.
– Мы напоминаем с вами двух почтенных нищих. Даже палки в руках. Только нет котомок за плечами.
– Могут оказаться и они. Мир очень стар. И человечество всегда любило забавляться перетряхиванием слежавшегося, с восторгом наблюдало, как одни тонули, вместо них всплывали новые.
Я рассердилась.
– Да вот вовсе я не собираюсь утопать! Я человек, художница, мать и жена и жить хочу, пересидеть это, пусть и в бедности, в трудах, но я живая, я могу работать и дышать, и вовсе не желаю покоряться…
Георгий Александрович взял узел левою рукой.
– Быть может, и переживете. Вы не стары и сильны, решительны. И я хотел бы тоже. Но я сед. Вряд ли удастся. Вернее, мне придется уходить, как вашему отцу. Я вспоминаю одного старого римлянина – извините мне пристрастие…
Нет, я сердиться не могла. Сухенький старик со своими римлянами на равнинах Галкина, с английскими штанами в узелке опять почти развеселил меня.
– Кореллий Руф страдал жестокой, безнадежною подагрою. Всю жизнь он мучился. Считал, что лучше бы вскрыть вены. Но терпеть не мог Домициана, императора-тирана, и решил, что должен пережить его.
– Что ж, пережил?
– По-видимому.
Может быть, и Кореллий Руф чем-нибудь походил на Георгиевского, но наверно не выменивал своих костюмов на пшеничную муку.
А мы, действительно, философически отнеслись к неудаче. Провалившись еще в двух местах, были вознаграждены в третьем, у сапожника Антона Григорьевича. Этот спокойный, скромный старичок, весь день сидевший за колодками, в очках, связанных ниточкой, принял нас с простотой высшего аристократизма.
Георгий Александрович получил еще два с половиной пуда и мог уезжать. Но я просила подождать – близилось неизбежное с отцом.
Отец с Андрюшей более уж не играл, не наставлял. Лишь когда я входила, он смотрел все тем же, долгим и безмолвным взглядом. В доме нашем стало еще тише, и грустней. Рождество наступило – печальнейшее в моей жизни.
Я вызвала Маркела. Он приехал в день, когда Марья Михайловна, по-прежнему еще красивая и пахнущая аптекой, выйдя из отцовской комнаты, сказала мне:
– Самое большее, до вечера.
Отец лежал на спине, высоко на подушках, тяжело дышал, с хрипом. Маркела он уже не узнал. Андрюша подошел к нему, ласкал и целовал руку. Что-то – как улыбка со дна моря, куда погружался, всплыло на лице.