Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Театр теней

Соболь Марк Андреевич

Шрифт:

Поговорим о странностях любви — разумеется, лагерной. В доступной сегодня литературе эта тема проскальзывает как бы между прочим, любовь там по-скотски похабна или упомянута подобием ремарки: он сошелся, она обрела мужа…

Тут еще вот что: когда по 12–14 часов каторжной работы, а еда — пайка и баланда, не до любви. Женские и мужские зоны, как правило, разделены. К тому же, хоть нет в уголовном кодексе статьи «за сожительство», карается это дело — по крайней мере, так было у нас в Темлаге — трехгодичным довеском к сроку.

Но куда денешься, если повсюду исключения из правил: работа не общая, а придурочная, в зоне контора, обслуга, на территории лагеря водятся вольняшки…

Если душа и тело забиты еще не окончательно, и не только природа, но и духовное в человеке требуют своего.

Вот какое длинное вступление потребовалось мне, чтобы хоть немного рассказать о Дусе Солоховой — и о себе, понятно, — о той самой певунье, которую Максимов откомандировал со 2-го лагпункта в Центральные мастерские.

Она и вправду чудесно пела. Только не умела держаться на сцене. Да и выговор у нее, татарочки из Саратова, был какой-то на ползвука не русский, а я все-таки земляк московской просвирни. Честное слово, впервые я задержал ее после репетиции просто как постановщик спектакля.

Днем она работала телефонисткой на коммутаторе. У Б. Пильняка есть роман «Голый год» и там эпиграф: «Мужик у магазина читает вывеску: „Кому — таторы, а кому — ляторы“. Везде обманывают простой народ». Уполномоченный 3-го отдела на Центральных мастерских Николай Гейман, увидев Дусю, тут же решил, что все ее таторы и ляторы должны принадлежать ему. Ни я, ни она до поры об этом не ведали.

Оба мы были молодые, лопоухие, неоглядчивые, любовь ошеломила нас, как водоворот. И, как юные боги, мы сказали, что это прекрасно,

В клубе, эдаком монументальном бараке, было пять входов-выходов: один — парадный — с торца, по два запасных по бокам. За сценой, у дальней без окон и дверей стены, мне, заведующему клубом, выгородили кабинку. На зашарканном полу квадратная крышка люка была неприметна. Она скрывала шестой выход, хитрый лаз из подпола. Я его обнаружил, я его и утаил. А прожектора на вышках к полуночи резко снижали накал.

Однажды ночью ко мне ворвался геймановский писарь, малолетка с глазами видавшего виды шакала. Пока он грохал дверьми, я успел навести холостяцкий порядок, изобразить спящего. В это же время парни Геймана шмонали женский барак, он был тоже в зоне, только поодаль, но и Дуся успела разобраться и теперь играла недоумение: с чего тормошат человека, смотрящего десятый сон?

Вечером на репетиции мы перешепнулись:

— Что стряслось?

— Гейман велел прибрать в его квартире. Я не пошла.

Все произошло бы куда жесточей и проще, не будь Гейман младшим уполномоченным, не чекистом, вольняшкой. Его за что-то турнули из органов, но работенку — все ж таки свой! — подкинули. Любой гулаговский сверчок знал свой шесток: за пределы — ни-ни! Гейман мог предложить, но не смел приказать Дусе явиться к нему на дом: один лишь намек на «связь с зекой» прикончил бы его наглухо. Служебный кабинет для такого рода свидания мало оборудован. Попытка застукать нас на месте согрешения не удалась. Гейман обозлился.

Мы понимали: игра идет рисковая. Смертельный номер — сальто на волоске под куполом цирка. Без сетки. И все-таки в нашем треугольнике дураком был Гейман: он недотумкал, что риск для любви — как дрова для костра. Мы хохотали в подушку, когда слышали треск запертых изнутри дверей под напором геймановых молодцев, мы сменяли замки, — зав складом Саша Немыкин (на воле — профессиональный аферист) был в нашей бригаде. И чем дерзостней мы с Дусей дразнили уполномоченного, тем желаннее были друг другу.

Ни о чем наперед мы не загадывали.

Неожиданно посреди репетиции меня вызвали к начальнику КВЧ — культурно-воспитательной части — чекисту Комгорту. Почему на эту должность поставили чекиста, чего на других лагпунктах никак не могло

быть, объясню чуть позже. Я шел, страшась беды, но случилось иное, неожиданное и удивительное.

— Подготовьте клуб, — сказал Комгорт. — В следующее воскресенье к нам прибудет театр.

Отгремел хлопушками и петардами Беломорканал, отсалютовал бенгальским огнем, оставив после себя мертвецов, орденоносцев, книгу писательских восторгов, пьесу «Аристократы» и папиросы, которые смолю больше полувека. На Дальнем Востоке пробивали вторые пути Транссиба: так впервые в историю страны вошло слово «БАМ» — звон металла о металл, петушиный крик лагерного развода. На БАМе хозяйничал знаменитый Френкель, рожденный издеваться надо всем, что создал до него Господь Бог, — над миром, природой и человеками. Местом для управления концлагеря он избрал город Свободный. О новой дороге в коммунизм пресса и радио сообщали невнятно; Френкель, подобно Фуше, обожал тот сорт власти, которому ни к чему огни рампы.

Зато вовсю гремел канал Москва — Волга, Дмитлаг НКВД. Официальная печать и внутрилагерная «параша» в нежданном единогласии превозносили Первого каналоармейца («каналью», поправляли скептики) Семена Фирина; была запущена липа про восьмичасовой рабочий день, дома отдыха, экскурсии и даже отпуска в Москву… Я сам видел в КВЧ два-три номера ихнего журнала в красочной обложке, по тем временам роскошного, там даже стихи с фотографиями авторов: «тачечник такой-то, статья такая-то (мелькнула и 58–10), план выполняет на 120 %». И на титульном листе крупно: «Главный редактор Семен Фирин». И на какой-то из обложек портрет главного: плотно сбитый мужик в коричневом реглане и Дзержинской фуражке.

Конечно, у них есть свой театр! И никакой другой к нам прибыть не может, поскольку мы географически, кроме как на карте ГУЛАГа, просто не существуем. А я бы тому театру пригодился на двести процентов — могу не только играть на сцене, но и сочинять для спектаклей стихи и песни. Прошмыгну в антракте за кулисы, актеры подскажут, к чьим сапогам припасть…

Только бы не помешал Комгорт! Этот психолог с малиновыми петлицами способен разгадать мои надежды и планы, уловив хоть чуток излишнего любопытства. Да и я опасался проговориться, даром что погорел «за язык». Я исхитрился исчезнуть не просто до дня спектакля, а тютелька в тютельку до третьего звонка, поручив предгастрольные хлопоты Дусе и нашим ребятам.

Афиша была необычной: на листе ватмана всего одно слово, название пьесы — «Слепые». Мистерия Метерлинка? Чепуха, какой может быть Метерлинк в ГУЛАГе, тут не МХАТ, где еще трепыхается «Синяя птица»…

…И вот вздрогнули оба полотнища занавеса — когда-то в этот миг у меня замирало сердце, — и поплыли, расходясь в стороны, и открылась комната. От нее шло утраченное сто лет назад дыхание уюта.

Я сразу понял: на сцене опытные профессиональные артисты — и пожилой отец, молча курящий в качалке, и мать у комода… Нужна крепкая актерская выучка, чтобы вот так, еще не произнеся ни слова, создать общий тон картины. Первые реплики: не наша страна и не нынешнее время. Дружная семья, где юноша сын то и дело вскакивает с дивана — поднести спичку отцу или чем-то помочь матери. Он показался мне чересчур суетливым, но вдруг дошло: родители этого мальчика — слепые!

Отец выбил пепел из трубки — и по изяществу жеста я узнал Земского, артиста, игравшего вторые роли во многих фильмах немого кино. Джентльмен — друг героя. Бедняга, — его посадили, должно быть, еще до «Путевки в жизнь». А сына играет молодой, необученный, выдернутый из труппы какого-нибудь Запупенска, — такие всегда перед монологом выходят на авансцену под свет юпитера…

Я не успел додумать: передо мной, четко высвеченный прожектором, стоял Максимов.

«Система Станиславского! Если я хочу быть великим артистом…»

Поделиться с друзьями: