Созерцатель
Шрифт:
НЕОБРАТИМОСТЬ
Илья Пригожин утверждает, что все процессы во Вселенной необратимы. В том числе, разумеется, и это утверждение Ильи Пригожина. И с этим ничего не поделаешь. Это должно радовать всякого человека, как решающее доказательство неповторимости, уникальности и безысходности сущего. И мне, любителю покалякать о разных туманных проблемах, особенно приятно, что слово, сказанное мной, не может быть сказано никем другим и что это слово своей необратимостью естественно и легко переходит в разряд закона, которого не изменишь. Одно и то же слово, произнесенное разными людьми, будет обозначать не одно и то же, а разное: различна энергия, которой наделено конкретное, актуализированное слово; различен детерминирующий упаковочный материал, в который облечено это слово; различны установки говорящего. Слушающий в процессе восприятия также необратим в понимании энергии, детерминанты и установки услышанного
АССОНАНС
Все есть жизнь — пылинка на дороге, сама дорога, и сам воздух, и первый крик ребенка, и последняя похоронная процессия минувшего года. Ничто в мире не умирает, но рождается дважды, по меньшей мере, дважды. Первый раз, когда из ничего приходит во что-то, и второй раз, когда из чего-то уходит в ничто. Можно страдать, когда погибает вечное, но стоит ли печалиться, если исчезает преходящее? На короткое время мы высвечиваемся на экране жизни, непрофессиональные актеры, ломая бутафорские копья ради справедливости, которая нам не принадлежит. Не мы смотрим этот фильм, не мы его ставим, и даже наш голос за кадром, когда роль сыграна, не попадает на звуковую дорожку. Кадры мелькают. Двадцать четыре в секунду. Двадцать четыре в сутки. И ни один не успеваешь прожить со всей полнотой.
Соблазнительно представить себе бывшее и будущее человечество единой личностью, а себя — частью одного и единственного пути. Тогда кто-то другой, не повторяя тебя, пройдет свою часть дороги. Соблазнительно, но почему в ушах отдаются эхом знакомо-чужие выкрики: дубль! еще дубль! И все это повторяется снова. И тогда — ощущение нескончаемого удвоения.
А вдруг там, за кадром, крутят другой фильм? Откуда такая жадность к иной, не свойственной тебе роли? Оттого ли, что твоя собственная роль кажется репетицией, не удовлетворяющей режиссера? Или боишься, что за кулисами ждет выхода дублер?
Не бойся, он произнесет другие слова, и они не будут твоими, но аплодисменты ты можешь принять на свой счет, и пока не стихли снисходительные хлопки, стучись во мрак немой, и тебе откроется свет звучащий.
РЕЦЕПТ БЕРНЕ
Более полутора веков назад Людвиг Берне предложил простой способ быстро стать оригинальным писателем. Необходимо, говорил он, три дня подряд записывать без льстивости и фальши все, что приходит в голову — о себе, о своих женах, о турецкой войне, о Гёте, о криминальном процессе Фукса, о дне страшного суда, о наших начальниках, и по прошествии трех дней вы, говорил он, будете поражены и удивлены своими новыми невероятными мыслями.
Льстивость включается в общение, если нужно что-то получить, а фальшь — если необходимо что-то скрыть. От самого себя мне нечего ждать или утаивать, и потому сам с собой я откровенен. Разговоры о самом себе — это вечная тема, она никогда не иссякает, обладает нетленной новизной и оригинальностью: не стану же я повторять себе то, что и так знаю. У меня масса замечательных качеств: талантливость, трудолюбие, энергия, доброта, остроумие, чадоженолюбие, тонкость чувств и глубина их выражения. Даже краткий перечень моих качеств доказывает, что я один из лучших людей своего времени, и не только своего. Я никогда не обрушиваю на собеседника всех своих достоинств, это может поставить его
в неловкое положение, а в разговоре с самим собой я не признаюсь во всех талантах, чтобы не вводить себя в смущение. Меня любят из благодарности, что я существую, а не любят из зависти по той же причине.Иногда я бываю бездарен, такова жизнь: скоростной автомобиль буксует на грязной дороге. Причина моей ленивой неги — безжалостность времени: плоды моих усилий исчезают быстрее, чем стирается моя память о моих усилиях. Вялая злоба иногда посещает меня, и я не могу быть столь невоспитанным, чтобы не пускать ее на порог. Поневоле приходится общаться и заражаться настроением гостьи. Чистые и звонкие голоса детей и женщин иногда вызывают раздражение оттого, что в тишине я лучше звучу. Всякий раз жизнь почему-то оказывается хуже меня и уж во всяком случае хуже ее представлений обо мне.
О женах трудно писать правду, поскольку никогда не знаешь всей правды о наших женах. Помню, в детстве меня привлекала старинная песня русских солдат: «Наши жены — пушки заряжены, вот кто наши жены». Зная калибр тогдашних пушек, проникаешься уважением к солдатам-богатырям, тем более, что никогда не угадаешь, при каких обстоятельствах эта штука выстрелит. О турецкой войне мне трудно сказать что-либо определенное: я давно не воевал с Турцией, я сразу уступил им Босфор и никогда не жалел об этом, но зато о Гёте... Полагаю, что его мания величия равна добросовестности Эккермана. Они на пару работали на общую славу: мы знаем Гёте благодаря Эккерману и помним Эккермана благодаря Гёте. И еще эта Лотта в Веймаре. На что он рассчитывал? Здоровье здоровьем, но, может быть, какие-нибудь пилюли? Об уголовном процессе Фукса и дне страшного суда ничего оригинального не могу сказать, поскольку ни в том, ни в другом не участвовал. Когда бывает скучно, я вспоминаю своих начальников. Это — на расстоянии лет — огромная толпа, чей язык решительно не совпадает с моим и чьи цели, туманные и загадочные, а также их претензии простираются далеко в будущее и прошлое. И все эти начальники претендовали на мою любовь, что в их положении вовсе не простительно. Правда, все они, эти начальники, на вид несколько придурковаты, но не исключено, что и сам я кажусь им таким же, и в этом случае умником бывает кто-то третий.
Людвиг Берне, конечно, прав, но сам его рецепт не нов: беллетристы так и поступают: записывают все, что сваливается им в голову. Фокус в том, кому принадлежит эта голова. В дурацкую голову умная мысль не постучится, ей не отворят, потому что там никто не живет. В то же время почти все, что приходит в голову нам, является один раз и потому кажется новым. Проблема в другом: что делать, если наши мысли приходят в чужую голову. Положение усугубляется, потому что мысль, как и заблуждение на ее счет, способна перелетать века и страны. К сожалению, приоритет устанавливается традицией. Например, сюжеты Гамлета, короля Лира и Макбета впервые пришли в голову мне, но я не поверил себе, а Шекспир оказался на месте. Я не в обиде, так как несколько превосходных мыслей Шекспира сидят в моей голове, и я надеюсь, что Шекспир об этом даже не подозревает.
ВИЗИТ ПРОФЕССОРА
Профессор филологии сентлуисского университета приехал с женой. Сначала они прилетели в Мюнхен, оттуда в Хельсинки. Финские транспортники бастовали, и связь с Россией временно прервалась.
Профессора доставил веселый полицейский на велосипеде с тележкой. Профессор сидел на багажнике, а жена профессора на тележке. Они смотрели по сторонам, ожидая встречи с таинственной славянской душой. Полицейский, который хорошо знал местность, высадил их на углу широкой улицы и сказал:
— It is Nevsky Street. Come along!
Так профессор оказался в России, где его ожидали на обусловленную встречу четырнадцать загадочных славянских душ. Из них трое были славяне, остальные — мутанты.
Они собрались на чердаке разваливающегося дома. Было жарко и дымно. Многие курили, волнуясь.
Профессор вытащил бутылку водки. На нее замахали, опасаясь преследований. Профессор, удивляясь, убрал бутылку в портфель, который не выпускала из рук жена профессора, боясь одесских воров.
Четырнадцать приготовились навести мосты дружбы с профессором. Одни из них числили себя литераторами, вторые намеревались стать ими, третьи были когда-то, но забыли, как это делается, и хотели с помощью профессора освежить. Четвертые привыкли общаться, потому что от иностранцев о себе узнаешь больше, чем сам знаешь. Пятые пришли, потому что в этот вечер им некуда было деться. Шестые — потому, что их позвали, и они хотели узнать, зачем. Седьмые вспоминали прежние сувениры. Восьмые — случайно. Девятые — по причинам, о которых умолчали. Десятые — по причинам высокого порядка. Одиннадцатые — по соображениям низкого свойства. Двенадцатые — мечтали усовершенствовать разговорный язык. Тринадцатые — в задумке, что профессор увезет их книгу и там напечатает. Четырнадцатые — потому что не видели живого профессора сентлуисского университета. Пятнадцатые — продемонстрировать блестящие способности. Шестнадцатые — потолкаться и посмотреть, что произойдет.