Созерцатель
Шрифт:
Я полюбил эту мелодию. Она стала для меня выражением многого. Я сам придумывал смысл вопросов и ответов трубы, и они редко повторялись, и всякий раз добавляли что-то во мне самом.
В конце зимы труба перестала петь, и я не заметил, когда она умолкла, мне казалось, что она и до сих пор звенит прозрачным вопрошанием.
Затем наступила весна, неизменное время туманных обещаний, и воспоминание о голосе трубы становилось глуше, призрачней, дальше. В эту весну многие надеялись, что завершится длительная кровавая южная война.
АМПУТАЦИЯ
— Ты томишься и тоскуешь, — однажды в зимний вечер заметила жена, — ты тоскуешь, как плененная
— Да, — согласился я, — мы все — заложники земли и времени, но к ним привыкаешь, хотя иногда это становится нестерпимым, — и оставаться скучно, и уходить не хочется.
— Почему бы тебе не воспользоваться черной магией, милый? Я знаю, некоторые, особенно нетерпеливые, вроде тебя, успешно проходят курс черной магии и после этого восстанавливают душевный покой.
— Отсутствие желаний, — сопротивлялся я, — тоже равновесное состояние, и если именно этого достигает черная магия, тогда она бесполезна. Переходить из одного покоя в другой, что может быть безрадостней?
Тоска не убывала и не прибывала, она стояла, как неподвижная, мутная вода, и я опасался, что скоро начну пахнуть, как мертвое болото. Профессора черной магии я представлял себе кем-то вроде отставного ковбоя или капитан-исправника. И он оказался именно таким: курчавая седая короткая борода охватывала лицо и мужественный подбородок, а на высоком лбу и у проницательных глаз лежали неброские морщины. Видно было, что молодостью своей он когда-то пользовался с размахом и в полную силу.
— Зовите меня просто — док, — предложил он, указывая на кресло перед собой свободным и сдержанным жестом. — Представьтесь, пожалуйста.
Я представился, не рассчитывая на энтузиазм дока, и коротко изложил историю моего падения в грех уныния. Он предложил сигару, но я отказался, сказав, что это не избавляет и не дает, и он понимающе кивнул и тут же закурил. В комнате появился сладковатый волнующий запах.
— Простите, док, — начал я, — прежде, чем идти к вам, я собрал о вас всю доступную мне информацию.
— И как? — спросил он, вытаскивая изо рта сигару и отгоняя дым от лица.
— Ничего компрометирующего. Ваш банковский счет в порядке. В колледже, где вы учились, вас еще до сих пор помнят. Правда, с вашей женой мне не удалось поговорить, так как она находится в закрытой лечебнице.
— Да, — признал он с горестным стоицизмом, — бедняжка сошла с ума. Не всякий рассудок выдерживает откровение трансцендентных истин. Это требует навыка и опытности.
— И ваша профессия...
— Совершенно точно. Однажды я понял, что медицина ни отчего не избавляет и ничего не дает, кроме лишних расходов, и я уехал в Гималаи. Двадцать лет жизни в различных лесных школах сделали меня специалистом черной магии. Хотя, если быть откровенным, мои учителя не рассчитывали на такой успех.
— Болтают, будто вы...
— Ничего подобного, — ответил он с улыбкой, — это болтают мои конкуренты. Хотите посмотреть книгу моих почетных пациентов? Несколько глав государств, отставные министры, один бывший король и дюжина кинозвезд.
— Благодарю, док, я еще успею расписаться в вашей книге.
Первый сеанс черной магии длился около часа. Обессмысленные, как мне казалось, вопросы чередовались моими бессвязными ответами. Таинственные пассы, гортанные заклинания профессора сопровождались тем, что я таращился и старался быть начеку и не дать себя провести. Иногда лицо профессора странно отодвигалось, как будто опускалось на дно колодца. Мне хотелось заглянуть в этот колодец лица и плюнуть, и я с трудом сдерживался. К концу сеанса я порядком устал, словно целый день работал на рытье Панамского канала. Да и док основательно вымотался, его щеки осунулись и тяжелая испарина покрывала лоб.
Сеансы магии следовали
один за другим, каждый день, иногда дважды в день, утром и вечером. И если с самого начала я мало верил в результат, — слишком многих шарлатанов я повидал на своем веку, то к завершению недели я должен быть признать, что все-таки изменился: стоячая тоска, плод долгого опыта скуки, постепенно исчезала, но как-то странно, кусками. Я все более испытывал ощущение утраты чувства времени. Проблемы эпохи, которые дотоле так или иначе терзали меня, начали казаться несерьезными, не стоящими внимания детскими игрушками. Это не значит, конечно, что мне стал понятней и ближе, скажем, восемнадцатый век или времена Столетней войны. И эти времена, да и будущие годы были мне равно безразличны.Следом за чувством времени исчезало чувство привязанности к земле. И когда ощущение времени и пространства окончательно перестало терзать меня своей невозможностью, док с удовлетворением заявил, что курс черной магии завершен и что теперь я наконец способен понять, что такое счастье.
— Возможно, док, вполне возможно. Я хотел бы ощутить счастье освобождения. Но я полагаю, что к нему нужно долго привыкать. Как-никак, а я приспособился к прежней своей тоске.
— Об этом можете больше не беспокоиться, — заявил док с восхитительной самоуверенностью модного авторитета, — я ампутировал у вас чувство тоски. Вы ведь композитор? Так вот: отныне вы не сумеете сочинять своих жутких мелодий. Вместо этого — что-нибудь веселенькое — полонезы, экосезы или как там у вас это называется. Кстати, не забудьте перевести деньги на мой счет до конца текущего месяца.
— Скажите, док, — спросил я, уходя, — а если, скажем, я затоскую по своей прежней тоске, возможно ли мне трансплантировать?
— Ну! — рассмеялся профессор. — Затосковать-то вы никак не сможете. Я ампутировал ваше чувство тоски. Но если вам понадобится чувство тоски, то возможна трансформация в тоску какого-либо другого, достаточно энергоемкого чувства, скажем, чувства гордости, удовлетворения. Но я сильно сомневаюсь, что вы придете ко мне за этим. Во всяком случае, это вам обойдется значительно дороже.
ДВЕНАДЦАТЬ ОБЕЗЬЯН
Человек, не пригодный к включению в систему условностей, символов и отношений, это я, и человек, сильнее всего страдающий от этого, тоже я. Большая часть прекрасного в жизни прошла мимо, не отразившись во мне и не оставив следа.
В детстве я не скакал на палке, поскольку не мог представить, что подо мной кавалерийская лошадь, и не срубал прутом головки репейника или соцветия крапивы, так как не мог вообразить, что это головы врагов. По этой причине в школе я не имел выдающихся успехов по химии, физике, математике, литературе. Слово «купрум» никак не хотело связываться с реальной медью, вещью понятной и полезной. Представления об электричестве для меня до сих пор тайна, а своим упорным невежеством в области теории относительности или в алгебре я доводил учителей до истерики. Но зато в пении, гимнастике и спортивных играх я был вне конкуренции: слова и движения вполне конкретны и не требуют усилий воображения.
Естественно, я оказался неспособен воспринимать красоту инструментальной музыки или тонкое изящество балета. Когда меня уверяли, что в такой-то симфонии Моцарта или Чайковского передо мной разыгрывается драматическая история борьбы светлых сил добра с темными силами зла, я в ответ снисходительно улыбался, в терапевтических целях, чтобы не возбуждать агрессивных побуждений этих сумасшедших меломанов. Балетный умирающий лебедь вызывает у меня приступ иронического смеха: неужели они принимают меня за идиота, пытаясь уверить, будто эта худосочная, хронически тощая девица в белом и есть лебедь?