Соль земли
Шрифт:
Именно это убеждение — жить в тайге бесхитростно, жить по правилу — свято хранил Лисицын. Поэтому его особенно беспокоило, когда он убедился, что пришлый невесть откуда Станислав бродит по лесам с недобрым умыслом.
Беспокойное и хлопотливое лето выпало Лисицыну в этот год! Он разрывался на части, чтобы успеть и там и тут. Раньше-то как было? Он справлял все дела по бригаде — и только! А теперь навалилась куча забот. И днём и ночью он держал ухо востро. И причиной тому был не только Станислав. С тревогой он поджидал появления Дегова. При податливости районных властей и при своём авторитете Дегов очень просто мог оттяпать синеозёрские земли под посевы льна. Затем синеозёрские кедровники… Ведь этот симпатичный представитель
При одном из своих обходов тайги Лисицын снова побывал на месте староверческого скита. То, что он увидел здесь, повергло его в нерадостные раздумья. В пяти местах он приметил следы свежего рытья. Станислав не хотел привлекать к себе внимания и забрасывал ямы землёй, прикрывая дёрном, травой, ветками. Лисицын вырубил шест, очистил его, попробовал любопытства ради измерить глубину ям. Шест свободно, легко, как нож в масло, вошёл в землю на целых полтора метра.
«Нет, дальше тянуть некуда! Надо заставить Станислава признаться, по какой нужде он тут шарится. Если по пустяку — живи на здоровье, а если вредное что задумал, держи ответ перед государством», — решил Лисицын.
Не откладывая больше ни на один час, Лисицын отправился на пасеку. Прежде чем предпринять что-то, ему хотелось поговорить с Платоном Золотарёвым. «Ведь тот днюет и ночует со Станиславом. Неужели до сих пор Платон не замечает, что человек этот совсем-совсем не тот, за кого он выдаёт себя?»
Платон Золотарёв оказался на пасеке один.
— А где у тебя, Платоша, народ-то? — спросил Лисицын, узнав вначале о его здоровье, о медосборах, о роении пчёлы.
— А какой народ-то, Миша? Возчик уехал в Мареевку: зубы у него разболелись, спасу никакого нету, а немой, видно, рыбачит на озере. К вечеру теперь явится, не раньше.
— Ну, как он?
— Поправляется! Уже выговаривать кое-какие слова стал. Чистый ребёнок! — щуря свой единственный глаз, с искренней добротой рассказывал пасечник.
— А ты ничего за ним не примечал? — понизив голос и заглядывая Платону в лицо, спросил Лисицын.
— Нет, Миша, не примечал. А что? — насторожился Платон.
— А то, что скрывается он! И не за добрым делом пришёл он сюда. — И Лисицын рассказал пасечнику всё, что он знал о Станиславе.
Платон по-бабьи всплескивал руками, щурил круглый совиный глаз, покачивался из стороны в сторону.
— Ох, головушка ты моя бедная! А я-то перед ним и так и этак: «Ешь, Станислав, отдыхай, Станислав, береги нервы, Станислав. Пострадал ты за народ, пролил свою кровушку!» А он-то вон кто, рассукин сын! — приговаривал Платон.
— А я почему, Платоша, молчал? Думал, что и ты примечаешь. Как-никак охотник был — дай бог другому. Правда, думаю, глаз потерял… Ну так что ж! Ухватка таёжная осталась. А ты, Платоша, совсем с этими пчёлами курёнком стал…
Лисицын не скрывал досады на Золотарёва. Впрочем, тот чувствовал свою
вину и не пытался преуменьшить её.— Истинно, Миша! Совсем никудышный стал, живу, а сам всё думаю: вот когда жизнь-то настоящая наступает — умирать не захочешь. Немца побили, японца побили, своих врагов, которые против колхозов шли, тоже к ногтю прищемили. Тишь да гладь на земле, знай теперь только работай. Жизнь быстро настроится. Через пять — семь лет достатку всякого по горло будет. Он ведь, достаток-то, у народа как дрожжи в квашне. Замесил мучицы пригоршню, а начнёшь тесто вынимать, там его на три каравая хватит… Да, видать, рановато я на мир да покой настроился. На наш век, Миша, хватит ещё паскуды всякой…
— И вот что, Платоша, я думаю, — сдвигая сплюснутую шапку-ушанку на затылок, перебил Лисицын разговорившегося Платона. — Выстрел в Краюхина по весне — его рук дело! Он, Станислав, стрелял. Больше некому! Из наших ни один человек не подымет руку на краюхинскую родову. Я ему этот выстрел припомню! Я его возьму самого на мушку!
И тут произошло то, чего Лисицын никак не ожидал.
Платон Золотарёв стал белее стены, сполз с чурбачка, встал на колени, устремив немигающий круглый глаз на Лисицына, с горячим покаянием сказал:
— Хошь, Миша, сам казни, хошь, на народ веди — я этому выстрелу виновник!
— Окстись, Платон! — не веря Золотарёву, крикнул Лисицын.
— Истинный Христос, Михаил Семёныч!
— Так ты, может, со Станиславом заодно?! — придвигая к себе ружьё, прислонённое к рамчатому недоделанному улью, безжалостным голосом спросил Лисицын.
— За кого ты меня принимаешь? — с болью выкрикнул Платон. — Сам по себе я набедокурил. И никто, ни одна душа об этом не знает. Изболелось у меня сердце. Сразу хотел тебе признаться и…
— Струсил?
— Струсил, Михаил Семёныч!
— Как же это ты? За что же это ты его? Он ведь сын нашего партизанского командира… Или тебе память отшибло?
— Не кори, Михаил Семёныч! Сам от переживания умом скоро рехнусь. — Платон всхлипнул, высморкался. — Жадность меня обуяла. Тайком от властей сохатого хотел подвалить. По весне-то голодно было. Думаю, сам попитаюсь и тихонько кое-кому из людишек мясцо сбуду. Ну вот, и поставил самострел. Он и сработал… Да разве я посмел бы, если б знал, что он этой ночью сюда поедет?..
— Гадина ты, Платошка, — жёстко сказал Лисицын.
— Да ещё какая гадина-то! Сколько натворил всякого беспокойства, — трясущимися губами промолвил Золотарев. — А только, Михаил Семёныч, это наука мне на всю жизнь — такая наука, что слов нету!
— Что мне делать с тобой? — уничтожающим взглядом окидывая Платона, спросил Лисицын. — Скажи ты об этом в другой час, я б измолотил тебя, как самую разнесчастную суку, а потом бы к Севастьянову в сельсовет свёл, чтоб прочитал он тебе политграмоту да штраф рубликов пятьсот назначил…
— Всё бы снёс, Миша. Заслужил! — Золотарёв сжался, готовый к любому возмездию за свой проступок.
Лисицын покосился на него, стараясь убедиться, действительно ли он переживает или только вид делает. И сомнений у него в искренности Золотарёва не закралось: пасечник сидел униженный, скорбный, пришибленный до крайней степени. И как ни был ожесточён Лисицын, сердце его обмякло.
— Что было, то быльём поросло! — сказал он твёрдо. — У Алёшкиного коня и кости, пожалуй, теперь сопрели. Райком, видать, тоже его помилует, потому что услуги его району стоят поболе, чем эта полудохлая кляча, которую ты по своей дурости на тот свет отправил. И выходит, что должен я, Платон, вместе с тобой взять твой грех и на свою душу. В самом деле, не волочить же тебя к властям! Конфуз получится… Партизан, зазывала в колхоз, колхозный пасечник — и вот тебе на! На какой позор самовольно пошёл! А только знай: грех твой на свою душу принимаю не за так. Должны мы на этого чёрта рыжего набросить узду. Пусть скажет по совести, кто он есть!