Синий Колодец
Шрифт:
Антоша, Федя Носарь, Ваня Цыган, Тамара с двумя косичками часто бегали к пруду. Ивы низко-низко гнулись к воде, словно прятали пруд от людей, от солнца, от неба.
Однако стоило подойти или подбежать ближе, ивы расступались: смотрите, пожалуйста, сколько влезет, мы нежадные.
И кто хотел, видел: с одного края пруд густо зарос ряской. По ряске тяжело плавали утки. На низких мостках, выдвинутых почти до середины пруда, женщины стирали белье.
Желающие купались.
И Антоша хотел купаться в пруду, как Федя Носарь и Ваня Цыган, однако стоило ему войти в воду, как с
— Антон, нескладеха этакий, вылазь немедля… Утонешь, горе ты мое.
Хотя в самом глубоком месте пруда Антоше было по грудь.
Да разве маме понять?
В красной мокрой руке она держала валек, пот блестел на мамином лице, и глаза ее не обещали ничего хорошего.
Когда мамы на мостках не было, Антоша купался… Что он, хуже других? И вода в пруду не такая уж грязная. Вода как вода. И не могла вода быть грязной: белье после стирки становилось белее снега, а в грязной воде не очень-то станешь белее снега.
Мама все это и сама знала, она попросту не хотела, чтобы Антоша утонул. Антоша и сам не собирался тонуть. Зачем тонуть, когда можно плавать, нырять, разгонять во все стороны уток и зеленую ряску.
Жил-был на Красной улице и мальчик Жорж, сын Григория Михайловича Тарикова.
Григорию Михайловичу принадлежали и дом, где квартировали Антоша с матерью, и халупы Феди Носаря, Вани Цыгана, Тамары. И сад со всеми яблоками, грушами, сливами, вишнями, со всеми пчелами, бабочками и птицами принадлежал Тарикову. Правда, пчелы, бабочки, птицы могли в любую минуту улететь, зато прилетали другие.
Владел Тариков и лавкой на базаре. В лавке за железной дверью, железными ставнями, за железным прилавком хранились жирная вобла, мука, конфеты, керосин, патока, гвозди.
Были у Григория Михайловича и четыре пса: рыжий в смоляных пятнах Шалун, желтый с коричневыми ушами Соловей, серый с белыми тонкими лапами и острой мордой Рекс, пушистый, как снежный сугроб, Бобик.
Жорж стучал по садовой траве ногой в белом носке и в белой туфле и почти как его папа Григорий Михайлович произносил:
— Это наш сад.
Хватал за ошейник Рекса, Бобика, Шалуна или Соловья:
— Это наша собака.
И пес, разметая позади себя хвостом пыль, слабо визжал, словно говорил: «Ничего не поделаешь, я его собака».
Случалось, Жорж выносил из дома большую книгу с золотым обрезом, с золотыми буквами на красной обложке, слюнявил палец и с шумом листал книгу. Жорж то отводил ее от себя, то приближал к носу, смотрел картинки так, чтобы всем было завидно. А если Антоша, или Федя, или Ваня Цыган вместе с Тамарой и ее двумя косичками старались заглянуть в книгу, Жорж заслонял книгу локтем, предупреждал:
— Отойди, запачкаешь, — и изо всех сил смотрел картинки сам, кося глазом: завидно ли ребятам.
Друзья убегали. А Жорж плелся с книгой домой: какой интерес смотреть картинки, когда тебе никто не завидует.
В доме, где жил сам Григорий Михайлович, его жена Матильда Францевна и сын Жорж, квартировали два немецких офицера. И Жорж, оглядываясь, нет ли немецких офицеров поблизости, хвастался:
— Наши офицеры, — и поднимал над головой черный пугач.
Раз
в месяц Григорий Михайлович Тариков навещал Антошину маму. Он осторожно стучал, чтобы не повредить дверь (это же был его собственный дом), и Антошина мама, услыхав аккуратный стук, бледнела, краснела и шептала:— Паучок.
Появлялся Тариков.
За папой следовал Жорж в белых носках и в белой панамке от солнца и по примеру папы потирал руки. А вот собака, ступавшая третьей — Шалун, или Соловей, или Рекс, или Бобик, похожий на снежный сугроб, — не потирала лап. Собака нюхала пол и спешила к Антоше, тыкала мокрый черный нос в Антошину ладонь и приветливо виляла хвостом.
— Бобик, ко мне, — требовал Григорий Михайлович.
И Жорж свистел: ко мне.
Бобик все равно оставался возле Антоши, продолжал мотать хвостом: мол, я и так здесь, куда еще идти?
— Здравствуйте, пожалуйста, мадам Орлова, — говорил Тариков и осторожно усаживался на табуретку, вытаскивал из брючного кармана платок, розовый с зеленой, как ряска, каймой, и касался платком щек и лба. — Не находите ли вы, что сегодня весьма жарко, мадам Орлова?
— Нахожу, — отвечала Антошина мама, сдвигала на край стола неглаженое белье и уносила раскаленный утюг на шесток.
Антошина мама уходила из кухни в комнату, приносила приготовленные деньги и клала их перед Тариковым.
Незаметно, словно фокусник, Григорий Михайлович пересчитывал деньги, отправлял в карман и шептал, продолжая улыбаться:
— Хорошо сегодня у вас, мадам Орлова, прохладно.
Прежде чем переступить порог, Тариков произносил:
— До свидания.
И Жорж, как воспитанный мальчик, говорил:
— До свидания.
И лишь пушистый, как сугроб, Бобик без слов выскакивал за порог.
Антошина мама провожала хозяина шепотом:
— С бесом бы тебе свидеться на том свете, Паучок.
Этого шепота Тариков не слышал. Тягучими шагами двигался он за квартирной платой от Орловых к Козакам, от Козаков к Носарям.
На сей раз, когда Тариков, Жорж и Бобик явились к Антошиной маме за квартирной платой и Григорий Михайлович, по обыкновению, осторожно полез в карман за платком, Антошина мать опустила голову и, теребя край кофты красными от частых стирок пальцами, тихо попросила:
— Повремените, бога ради, хозяин… сегодня у меня нет денег.
Она не отодвинула на край стола неглаженое белье, не унесла на шесток раскаленный утюг. Белья для стирки уже несколько дней не было, а утюг и так торчал на шестке без дела.
— То есть как нет? — скрипнул Тариков, и его лицо пожелтело, а белки глаз побагровели. И хотя Григорий Михайлович очень старался слезть осторожно с табуретки, он уронил ее, однако, и табуретка тяжело грохнулась.
Бобик залаял.
Жорж на всякий случай вынул из кармана черный пугач и держал перед собой.
— Даю вам шесть дней сроку, нет, простите, пять для ровного счета, — не повышая голоса, произнес Тариков. — И если за этот окончательный срок вы не внесете квартирной платы, мадам Орлова, вам, к сожалению, придется уйти из моего дома на все четыре стороны.