Шибуми
Шрифт:
– Я должен увидеть его. Я обязан ему… очень многим.
Полковник кивнул, не отводя взгляда от окна. Казалось, он погружен в свои собственные мысли.
– Так что же? – спросил Николай, выждав минуту.
Горбатов ничего не ответил.
– Могу я посетить генерала? Голос полковника прозвучал словно издалека, бесцветный, лишенный всякого выражения:
– Да, разумеется.
Он повернулся к Николаю и улыбнулся:
– Я отдам распоряжение немедленно.
Несмотря на то что в раскачивающемся вагончике фуникулера, поднимавшегося по склону Яматэ, было полно народу и Николая
В вялом безразличии полковника Горбатова, с которым он дал Николаю разрешение на свидание с Кисикавой-сан, таилась скрытая угроза, и Николай все утро ощущал себя подавленным и беспомощным, не в силах бороться с одолевавшими его дурными предчувствиями. Возможно, Горбатов был прав, когда высказал предположение, что его визит в конечном счете не принесет радости старику… Но как мог он бросить генерала в несчастье? С его стороны это было бы проявлением позорного равнодушия, и он никогда себе этого потом не простил бы. Но в таком случае Николай, возможно, заботится только о своем душевном спокойствии и только ради него едет в тюрьму Сугамо? Что, если подоплека его визита к генералу является чисто эгоистической?
На станции Комагомэ, за одну остановку до тюрьмы Сугамо, Николаю внезапно захотелось выскочить из вагона – вернуться домой или, по крайней мере, побродить по городу и все хорошенько обдумать. Но инстинкт самосохранения проснулся в нем слишком поздно. Прежде чем юноша успел протолкаться к дверям, они захлопнулись, поезд дернулся и тронулся с места. Теперь Николай нисколько не сомневался, что ему надо было оставить свою затею. В равной степени он был уверен, что теперь ему надо идти до конца.
Полковник Горбатов проявил щедрость: он разрешил Николаю провести с Кисикавой-сан целый час. Но, сидя в холодной приемной и разглядывая облупившуюся зеленую краску на стенах, Николай стал сомневаться, найдется ли у него что сказать генералу, чтобы заполнить этот час. Японский охранник и американец из Военной полиции стояли у входной двери в зал свиданий, стараясь не глядеть друг на друга; японец уставился в пол, изучая носки собственных сапог, в то время как американец был полностью поглощен выщипыванием волосков из своих пушистых ноздрей. Прежде чем пропустить Николая в тюремное помещение, его обыскали с унизительной тщательностью. Американский военный полицейский отобрал у него завернутые в бумагу рисовые лепешки, которые Николай принес с собой; обманувшись фиктивным удостоверением, охранник принял Николая за американца и стал извиняться перед ним:
– Прости, приятель, но жратву нельзя проносить. Этот… а, как его там… Ну, в общем, этот япошка и так уже пытался кувыркнуться, чтобы избежать правосудия. Мы не можем рисковать – вдруг там у тебя яд или еще что-нибудь этакое. Сечешь?
Николай сказал, что он все усёк. Он даже улыбнулся американцу, понимая, что ему надо войти в доверие к тем, кто тут распоряжается, и произвести на них хорошее впечатление, если он хоть как-то хочет помочь Кисикаве-сан.
– А как же, я понимаю, о чем вы говорите, сержант. Я сам всегда
удивлялся, что так много японских офицеров осталось в живых, когда война закончилась, и это с их-то склонностью к самоубийствам.– Вот-вот. А если с этим красавчиком что-нибудь случится, мне несдобровать. Эй, а это еще что за чертовщина?
Сержант держал в руках маленькую магнитную доску для игры в го, которую Николай в последнюю минуту надумал захватить с собой, на тот случай, если им с Кисикавой нечего будет сказать друг другу и молчание станет тягостным.
Николай передернул плечами.
– Это игра. Так, что-то вроде японских шахмат.
– Да?
Японский охранник, чувствовавший себя до сих пор несколько неловко от сознания того, что он лишний в этой ситуации, рад был объяснить своему американскому коллеге на ломаном английском языке, что это и в самом деле японская национальная игра.
– Ну ладно, что ж, я даже не знаю, приятель. Не знаю, можно ли тебе пронести ее с собой. Николай пожал плечами.
– Как скажете, сержант. Я просто подумал, Надо же будет чем-нибудь занять время, если у генерала не будет охоты разговаривать.
– О? Так вы умеете лопотать, как эти гуки?
Николай всегда удивлялся, почему именно это слово, искаженное корейское название своей национальности, так прочно вошло в словарь американских вояк и стало у них – унизительным обозначением всех жителей Азии.
– Да, я говорю по-японски.
Николай понимал, что ему совершенно необходимо скрывать свои истинные мысли и чувства там, где ситуация сталкивает его с каменной стеной невежества.
– Вы, наверное, заметили по моему удостоверению, что я работаю в “Сфинксе”?
Он пристально посмотрел в глаза сержанту и слегка повел головой в сторону японского охранника, точно желая показать, что опасно говорить слишком много, когда вокруг чужие уши.
Полицейский нахмурился, с усилием соображая, что бы это могло означать, наконец понял и кивнул заговорщически:
– Ясно. То-то я удивлялся, как это – американец, и вдруг собирается якшаться с таким типом.
– Работа есть работа.
– Ладно, приятель, я думаю, все будет нормально. Игра что – от нее ведь вреда никакого, правда?
Он вернул Николаю его миниатюрную доску.
Спустя пять минут дверь помещения отворилась, и в зал вошел генерал Кисикава в сопровождении еще двух охранников-японцев и кряжистого, плотно сбитого русского парня, с неподвижным, мясистым лицом славянского крестьянина. Николай встал, почтительно приветствуя генерала, а новые охранники заняли свои места у стены.
Когда Кисикава-сан подошел ближе, Николай по привычке склонил перед ним голову в знак сыновнего уважения. Жест этот не укрылся от японских охранников; они обменялись быстрыми, короткими взглядами, но продолжали стоять молча.
Медленно, с трудом генерал опустился на стул по другую сторону грубого деревянного стола. Когда наконец он поднял глаза, юноша был потрясен видом своего пожилого друга. Конечно, он ожидал найти перемены в облике генерала, но не такие разительные.
Перед ним сидел слабый, хрупкий, весь какой-то съежившийся, будто ставший меньше, старичок. С его прозрачной кожей, с неверными, замедленными движениями, он теперь напоминал священнослужителя. Когда генерал наконец заговорил, голос его прозвучал глухо и монотонно, словно бы разговор был для него ненужным и почти непосильным бременем.