С утра до вечера. В чистом поле
Шрифт:
В глаза полыхнуло ярким солнечным светом. Вдалеке мерцала вода. Зеленая, сверкающая, необозримая взглядом. Море!
Его ноздри дрожали. Карусель снова завертелась; море полетело вверх тормашками, и небо очутилось на месте его. Он зашатался, сделал еще шаг и свалился на песок.
Мир снова приобрел четкие очертания, и он вспомнил, когда слышал шум моря. Давно. Еще до начала войны. С экскурсией молодых учителей он поехал в Палангу. До тех пор море он видел только на картинах. Оно казалось совсем другим; море все время находилось в движении, даже от малейшего ветерка, и никогда оно не выглядело застывшим и мертвым.
Он долго стоял тогда на мосту, уходящем в море, прислушиваясь к ударам волн о позеленевшие
Он танцевал с Эгле, танцевал первый раз в жизни, неуклюже, то и дело останавливаясь, и весь зал вертелся, как земля теперь. У него кружилась голова. Может быть, от счастья, может быть, от волнения.
Море. Оно тоже качалось. Волны окатывали мост; он трясся под этими ударами. На мачте трепыхался черный флаг: шторм. Сердце у него вздрагивало, когда он прикасался к горячей руке девушки.
Они выкупались возле берега, боясь уходить дальше в море. Потом сидели на песке, слушая грохот прибоя. Эгле что-то писала на песке. Он увидел большие, округлые буквы: ЛЮБЛЮ. Эгле заметила, что он читает, покраснела, еще ниже опустила голову.
Он сжал ее руку. Сердце колотилось в груди. Он хотел быть наедине с ней, хотел ее целовать. Но недалеко были люди.
Он ее посмел.
На горизонте вырос огромный вал; черно-зеленый, высоченный, покрытый белым гребнем пены, он быстро подкатился к берегу, потом подскочил в последний раз, ярко засверкав на солнце, и глухо разбился о песок.
Вода окатила им ноги. Они с криком отпрянули, а когда вода отступила в море, на песке не осталось слов. В мокром ровном песке отражались темнеющее небо и черная туча, похожая на бесшумно летящий самолет.
Рев. Грохот. Блеск. Мрак. Голова! Голова! Когда же утихнет эта ужасная боль? Кукушка все еще кукует. Ку-ку! Песочные часы отсчитывают секунды и минуты. Солнце медленно ползет вверх. Кукушка кукует на сенокосе. В избе лежит в гробу отец. У него птичий профиль. Всхлипывая, плачет мать. С юга ветер приносит запах скошенного сена. Ку-ку! — беззаботно кричит кукушка. Глухо гремят пушки. Санитары перевязывают ему ногу. Ура-а-а! — кричит лейтенант. Словно разъяренные кабаны рычат танки. Жаркий, серый туман. Рот из жести. Язык — из жести. Пот разъедает глаза.
— Пить… — прошептал он.
И только теперь вспомнил, что во фляге есть вода.
3
В самолет попал снаряд. Сверкнул огонь, и тут же пламя охватило весь бомбардировщик; он горел как солома. Пламя ворвалось в кабину пилота. Горела его одежда, лицо и руки. Конец! Конец! Он задыхался от едкого дыма. Самолет мог взорваться в любой миг. Дым и огонь.
Потом опрокинутая земля. Опрокинутое море. Он падал и падал, и казалось, что конца не будет этому полету в неведомое. Пятнадцать секунд превратились в вечность. Цирковой номер затянулся.
Сильный рынок. Мартинас понял, что раскрылся парашют, что теперь он падает значительно медленней. Земля
и море вернулись на свои места. Они надвигались на него. Рядом с берегом море было прозрачное. Он падает в воду? Нет, нет, воздушное течение несет его дальше, к желтым буграм.Горящий бомбардировщик врезался в землю. Раздался глухой треск. Огонь с новым пылом набросился на останки самолета.
Еще мгновение. Мартинас упал на дюну. Парашют волок его, он вытащил нож, перерезал стропы и стал корчиться на песке, вопя от невыносимой боли. Песок прилипал к сгоревшей одежде, к израненным, обожженным рукам; человек выглядел как странное, огромное, снятое с вертела жаркое.
Мартинас кричал долго, пока совсем не охрип. Он лежал на склоне дюны, скрипя зубами, хватаясь за песок и стебли осоки обгоревшими пальцами.
— Господи, потуши пожар! — кричал он. — Господи, помилуй! Воды! Воды!
Море серым языком лизало берег, перекатывая отшлифованные камешки; за многие столетия они совсем округлились, напоминая теперь старинные, вышедшие из употребления монеты. В глубине моря, на поросшем травами дне, покоились два торпедных катера. Они лежали, накренившись на бок, и рыбы рыскали в мертвых кораблях в поисках пищи. Стайка рыб остановилась и вытаращилась на плавающего в каюте человека. Это не был спортсмен-ныряльщик, — он не двигался, и у него не было глаз — и осмелевшие рыбы тыкались тупыми мордочками в странного пловца. В катерах ржавели торпеды и жерла пушек. Они никого не пугали тут. Крабы ползали по затянутому травой дну катера. Морской окунь проглотил треску и, сытый, дремал на капитанском мостике.
На аэродроме командир эскадрильи бомбардировщиков отдавал рапорт полковнику.
— Задание выполнено, господин полковник! Позиции врага уничтожены. Мы потеряли два самолета. — Его голос звучал устало.
Казалось, что полковник не слушает. Он кусал губы и смотрел куда-то вбок, мимо забинтованного уха капитана. Его худое лицо блестело от пота, под глазами набухли мешки, обрамленные глубокими морщинами.
— Кто погиб? — наконец спросил он.
— Кавалер рыцарского креста Мартин Гульбис и еще несколько летчиков.
— Да, — сказал полковник. — Ясно. Можете идти.
Полковник вынул платок и вытер потное лицо. Потом налил в стакан воды, поднял его к губам, увидел мертвую муху и в бешенстве швырнул стакан на пол. Лицо с глазами старого ястреба исказила гримаса отвращения.
Мартинас умирал от жажды. Он думал о воде, только о воде. «Вода бы усмирила мою боль. Вода спасла бы меня. Но вокруг один песок. Раскаленный и сухой. Где-то недалеко море. Горят руки и лицо. Горят. Горят. Солнце горит. На чьей я стороне? Наверное, на русской. Хоть чашку воды на горящее мое тело. Хоть чашку… Никого нет. Небо, земля и пламенное солнце. Пустая, уничтоженная огнем земля. Я не надеялся остаться в живых. А боль? Значит, я не умер. Парашют раскрылся. Я ударился о землю. Смешно умереть так близко от дома. Несколько десятков километров. Я думал, что умру на Ла-Манше или на Северном море, а дом ведь совсем рядом. Хутор, дом из красного кирпича, старые тополи вокруг.
Он снова крикнул. Никто не услышал его отчаянного крика. Только где-то далеко, в сосняке, откликнулась кукушка.
Ку-ку! Ку-ку!
Неужели кукушка? Дер Кукук, — так говорила мачеха. Немка из Пруссии, а может быть — онемеченная литовка. Туго затянутые волосы, худое лицо и худые, сильные руки, которыми она била его. За каждый пустяк била. За разбитую кружку или разлитое молоко. Она его колотила по спине. Или хлестала по щекам. После этого лицо долго горело, будто ошпаренное. Она ненавидела его, потому что сама напрасно ждала ребенка. О, эта мачеха. Однажды, когда его снова избили без вины, он укусил ее за руку, и она бы засекла его насмерть, если бы не отец.