Работорговцы
Шрифт:
— Не верь, — сказал Щавель, убирая растопку в карман. — Это московская газета. Когда ты эту эльфийскую привычку оставишь — бездумно доверять всякому печатному слову?
— Я постараюсь, — сказал Жёлудь и спросил: — А мы будем пытать Тибурона?
— Нет, сынок, — сказал Щавель. — Сегодня не будем.
Далеко за лесом, по дороге от Клина к Москве, в сопровождении тщедушного китайца шагал рослый каторжник с птицей ГРУ на плече.
— Эх, Тибурон, Тибурон, — шептали его губы, Удав давно не замечал, что говорит вслух. — Я иду к тебе, мой милый. Не бросай меня, дружок.
При этих словах Ли Си Цын печально
Когда грусть разлуки переполнила сердце Удава, Отморозок отбежал на обочину, грохнулся на колени, вскинул кулаки к небу и во всю глотку завыл в поднимающуюся полную луну:
— Кендарааат!
— Мать, мать, мать… — привычно откликнулось эхо.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ,
в которой Михана жжёт, грызёт и мучает зависть злоедучая, а Тибурон рассказывает истории, приводящие в замешательство даже видавших виды мужей
Ночная фишка выпала Михану с двух до четырёх, самое поганое время. Напарником назначили Долгого — долговязого лобастого дружинника, молчаливого и насупленного, словно на чело его наложили проклятие вечной тени. Заступая на пост, Долгий проверил засов, дёрнул на себя так, что тяжеленные воротины качнулись, будто пёрышки, заскрипели недовольно и боязливо. «Пост принял», — доложил мрачный ратник и больше не произнёс ни слова, только прохаживался, держа копьё в опущенной руке, да прислушивался.
Михан же выстаивал фишку, опираясь на древко и так бдя. Спать хотелось, да не спалось. Терзали парня зависть и обида. Недавний гость, которого Щавель привёл и за стол рядом усадил, потом, когда Жёлудь Тавота сцапал, Скворец с Литвином увели наверх. Уж ясно было, что встрял гость, а через время командир лично его проводил, по-доброму, едва ли не с почестями. И Жёлудь следом. Дурень стал правой рукой! Но ведь только что вместе на фишке стояли, из одного котелка хлебали, а теперь Жёлудь вознёсся, зато сын наипервейшего в Тихвине мясника, парень справный, опускается на самое дно! Наоборот должно быть — молодцу стоять подле командира, а дураку, пусть и сыну боярскому, тусоваться поодаль.
Как несправедлива жизнь!
Ещё парню хотелось узнать, за что угорел раб Тавот. С той поры, как его утащили наверх, о злосчастном колдуне не было слышно. Известно только, что Лузга добывал плеть, но ни воплей, ни вёдер с кровавой водой из нумеров не поступало. Лузга же на двор выходил, всё огрызался, да гавкал отчего-то пуще обыкновенного. Загруженный поручениями Михан не улучил момента подойти расспросить. А Жёлудь и вовсе неродной стал. Ходит гоголем, глядит пушкиным, речи ведёт графом толстым. С тем, каким вышел из Тихвина, и сравнения нет. А всего минуло пять недель.
Пять недель… Парень вздохнул. Кажется, год уже в походе, и повидал всякого, и разное случалось. Всё вместе, а теперь отстранили от движухи. Щавель даже в битве не доверил поучаствовать, отослал за Тавотом. Раненых дружинников взял, а его задвинул, славы лишил. Резня, говорят, была знатная. Мало кто подобную помнит. И вот с этим запросто прокатили! За что ж так, командир? Или не доверяет больше, прознав о разорении склепа Бандуриной? Но Жёлудя-то держит возле себя, в разведку с ним ходит. Понятно, Жёлудь — отпрыск родной. А он кто? Сын мясника. Если припомнить, с отцом Щавель и не разговаривал почти. Как за червя навозного почитал должно быть. Щавеля не поймёшь, ко всем холоден, а разозлится — такого морозу напустит, что в штаны вот-вот наложишь. Жёлудь таким же становится.
В Тихвине был дурак дураком, обычный парень, а как в боях побывал, сразу порода проявилась. Жуткий человек этот Щавель, людей под себя влёгкую гнёт. Дружинники поговаривают, что ему хребет становой сломать в характере, как сухую хвоинку. Вроде даже светлейший князь его побаивается, долгие годы держал вдали от себя. Ему, князю-то, виднее.Михан припомнить не мог, чего такого особенного учинил в походе старый лучник, что не делал в Тихвине. Так же охотился, притаскивал из леса разбойников, сажал на кол. Взбадривал чухну, ходил на восточный берег Ладоги давить чудь карельскую, не позволял расслабиться гарнизону. И вот, князь призвал его к себе, одного, без войска. Хорошо, Жёлудь вовремя проболтался и удалось уговорить дядю Щавеля взять с собою в Великий Новгород. Суров, но справедлив командир Щавель, и чего, спрашивается, князь его боится? Видел Михан столицу Святой Руси. Силён князь — не людьми, горами ворочает. Большая честь послужить ему. Надо радоваться, что приняли в дружину. Только вот что-то нерадостно.
Михан скрипнул зубами, переступил с ноги на ногу. Левая рука нащупала в кармане и сжала греческий красный платок.
— В древние времена Москва была окружена кольцом монастырей, чтобы никакая гадость из неё не просачивалась. Внутрь можно, назад никак, там она и плодилась, с лютой злобы и с голоду пожирая самоё себя. Баланс сохранялся, пока защиту не порушили большаки. Поначалу они сдерживали напасть репрессивными мерами, но зло прорвалось на рубеже тысячелетий. Воры взяли власть, у всех приличных людей задрожали колени, шлюхи кинулись к корыту и пришёл Большой Пиндец.
Филипп говорил веско и со всей ответственностью. Щавель слушал его, ковыряя щепкой в зубах после обильного завтрака. Следовало основательно подкрепиться — предстояло продолжение допроса Тибурона.
Допросное дело вещь хитрая. Если не занимаешься им регулярно, а лишь изредка, оно изматывает не меньше, чем ответчика. Когда Щавель поднялся в нумер, пленный колдун ожидал своей участи, сидя в углу. За неимением колодки, ноги его были примотаны к толстому полену, между щиколоток привязали руки. Он всю ночь просидел согбенным и не спал. Когда командир вошёл, Тибурон с усилием поднял голову и проводил его злыми чёрными глазами.
— Как он?
— Молчит всю дорогу.
Оставленный на страже Лузга занимался перезарядкой стреляных гильз. Распотрошил свою котомку, расстелил на постели тряпицу, раскрыл коробочку с капсюлями, разложил причиндалы. Выковыривал шильцем пробитый капсюль, загонял на его место новый, заполнял мерку порохом, засыпал его в гильзу, затыкал пыжом. Пули от мушкетонов кромсал на восемь частей, засыпал вместо картечи, притыкал пыжом и уминал края гильзы. Любо-дорого было смотреть на его работу.
— Как, оружейник, есть ли порох в пороховницах?
— Был, да весь вышел, — с досадой тряхнул ирокезом Лузга. — Потратили почти целиком.
— Это всё? Только тот, что у тебя?
— Осталось мальца у огнестрельщиков, но у них на донышке, по разу зарядить.
Щавель снисходительно улыбнулся.
— Беда всех огнестрельщиков заключается в том, что порох на коленке не сделаешь, а стрелу можно.
— Ну его к лешему — луком со стрелами воевать, — Лузга любовно погладил начищенный и смазанный обрез, лежащий на постели рядом. — В рукопашной главное, чтобы патронов хватило, а то, бывает, стреляешь, стреляешь, а они всё лезут и лезут. Куда там со стрелами управиться.