ЖАНРЫ

Профессор Желания
Шрифт:

Теперь Ева улыбается, в раскрытом рту шевелится огненно-красный язык. Как у Рильке: «Вкус апельсина спляшите!» [37]

— Эрби, что она сказала?

— Не думаю, что это имеет смысл повторять, особенно вам.

— Нет, Эрби, переводи! Я хочу услышать!

— Это непристойность. — Он и сам хмыкает. — О том, что больше всего нравилось Кафке. Что его заводило.

— Ну, и что же это такое?!

— Ах, Дэйв, не думаю, что твоему папе понравится, если я тебе расскажу. И папе твоего папы, и так далее, до библейского прародителя, до Того, Кто Боролся с Богом. Кроме того, не исключено, что это навет, причем беспочвенный. Не исключено, что старуха придумала это со зла. Потому что ты ведь ее обидел. Отказавшись притронуться к ее знаменитой шизде, ты заронил ей в душу сомнения в смысле ее жизни, хотя все еще, наверное, можно поправить. Сильнее же всего она боится того, что ты, вернувшись в Америку, скажешь своим коллегам, будто она мошенница. И тогда серьезные ученые перестанут приезжать к ней, прекратят выказывать ей почтение, что, разумеется, обернется для нее сокрушительным фиаско и положит конец частному, если можно так выразиться, предпринимательству во всей стране. А это, в свою очередь, будет означать полное

и окончательное торжество коммунизма над экономическим и политическим либерализмом.

37

Рильке, Райнер Мария (1875–1926) — великий австрийский поэт. Цитируется один из его «Сонетов к Орфею».

— Что ж, если отвлечься от вновь обретенной чешской демагогии, которая, должен признаться, способна задурить голову любому, только не мне, так вот, если отвлечься от этого, ты, Братаски, не изменился ни чуточки.

— Плохо только, что я не могу сказать то же самое про тебя.

Тут Эрби подходит к старухе, лицо которой меж тем уже залито слезами, и, сложив ладони ковшиком, словно собирается поймать в них соленые капли, сует обе руки ей между ног.

— Кхо, — вырывается изо рта у престарелой Евы. — Кхо! Кхо!

Закрыв голубые глаза, она трется щекой о плечо Эрби. Кончик языка то и дело выпрыгивает изо рта. «Вкус апельсина спляшите», воистину..

По возвращении из странствий по прекраснейшим городам Европы (после того как в Праге мне приснился визит к старой проститутке, некогда обслуживавшей самого Кафку, мы вылетели в Париж, а еще три дня спустя в Брюгге на научной конференции, посвященной современной европейской литературе, я сделал доклад «Голодное искусство») мы решаем, разделив расходы на двоих, снять на июль и август домик в сельской местности. Что может быть лучше летом? Но, едва приняв решение, я погружаюсь в невеселые воспоминания о том, как и когда жил в последний раз в такой вот вынужденной круглосуточной зацикленности на одной женщине; я думаю об этом непрерывно — об этих безысходных, как могила, месяцах перед гонконгским фиаско моей жены, когда и ее, и меня бросало в дрожь от одного взгляда на любую вещь, принадлежащую другому (хоть на туфли на дне платяного шкафа), и это была дрожь отвращения. Поэтому, прежде чем подписать контракт на аренду безупречного во всех отношениях домика, который мы себе уже приглядели, я предлагаю Клэр не сдавать на те же два месяца наши нью-йоркские квартиры, как мы предполагали заранее, что, конечно, обернется для нас небольшой финансовой потерей, зато позволит сохранить за собой запасной аэродром, которым всегда можно будет воспользоваться при неблагоприятном повороте событий. Именно так я и выразился: «при неблагоприятном повороте событий». Клэр, рассудительная, терпеливая, нежная Клэр, разумеется, понимает меня правильно, когда я, уже с вечным пером в руке и договором об аренде передо мной, вдруг начинаю артачиться, а агенты по аренде недвижимости обмениваются недоуменными и безрадостными взглядами. Воспитывавшаяся борцами-тяжеловесами с рождения и до отъезда в колледж, к самостоятельной жизни, независимая молодая женщина с семнадцати лет, Клэр ничего не может возразить против «запасного гнезда», равно как и против временного гнездышка, которое нам предстоит делить, но только пока в нем будет хорошо обоим. Ладно, соглашается она, мы не будем сдавать наши квартиры. После чего, торжественно-мрачный, как японский главнокомандующий, подписывающий акт о безоговорочной капитуляции перед американским генералом Макартуром, я скрепляю своей подписью договор на аренду летнего домика.

Маленькая двухэтажная дощатая постройка, выкрашенная в белый, стоит на склоне холма, в одуванчиках и маргаритках, на полпути от его вершины до тихого проселка, по которому практически никто не ездит, и в тридцати километрах к северу от городка Кэтскилл, в котором прошли мое детство и отрочество. Я совершенно сознательно предпочел округ Салливан Кейп-Коду, и Клэр ничего не имеет и против этого: привязанность к Винъярду и Оливии уже не имеет для нее столь определяющего значения, как год назад. Что же касается меня самого, то приятноокруглые зеленые холмы и столь же зеленые горы на горизонте, вид на которые открывается из окон нашей спальни, словно бы возвращают меня в детство. И в детскую. Точь-в-точь то же самое видел я со своей мансарды в летней пристройке, и это лишний раз укрепляет уже испытанное мною в совместной жизни с Клэр ощущение: наконец-то я зажил в полном согласии с истинной своей натурой, наконец-то я «вернулся домой»!

Под стать моему прекрасному настроению и погода. Изо дня в день купаясь с утра и совершая пешие прогулки после ланча, мы набираем превосходную физическую форму, тогда как в плане духовном, напротив, нагуливаем жирок — чуть не такой же, как у здешних, славящихся своим салом, свиней. Какой пир духа уже в одной только утренней эрекции! И в оргазме — в залитой солнечными лучами белоснежной спальне, когда чувствуешь под руками ее крупное и живое тело. Ах, как мне нравятся в постели сами габариты Клэр! Ее осязаемость, ее реальность! И весомость ее грудей у меня в горстях.

Ах, как разительно отличается моя нынешняя счастливая жизнь от долгих унылых месяцев, когда по пробуждении мне нечего было обнять, кроме разве что подушки.

Позже — еще нет одиннадцати? в самом деле? — мы едим тосты, посыпанные сахаром и корицей, окунаемся, заезжаем в городок прикупить еды на вечер, лениво пробегаем взглядом первые полосы газет — еще только четверть одиннадцатого? — потом я устраиваюсь в кресле — качалке на крыльце и приступаю к ежеутренней писанине, то и дело поглядывая на Клэр, возящуюся в саду. У меня под рукой два блокнота, листы которых скреплены спиралькой. В один я заношу предварительные заметки к задуманной книге о Кафке (а называться она будет, как и прочитанный мною в Брюгге доклад. «Голодное искусство»), а в другой (страницы которого я исписываю с куда большим усердием и, несомненно, со значительно более заметным успехом) вношу всё новые и новые фрагменты лекции, пролог которой сочинил в пражском гостиничном кафе, историю собственной жизни в ее самых загадочных и сводящих с ума аспектах, иначе говоря, личную летопись ужасного, бесконтрольного и завораживающе прекрасного… или (таково на данный момент ее рабочее название) «Повесть о том, как Дэвид Кипеш дошел до сидения в плетеном кресле-качалке на затененном крыльце летнего домика в горах Кэтскилл и до взволнованного наблюдения за тем, как двадцатипятилетняя учительница средней школы, уроженка Скенектади,

штат Нью-Йорк, самозабвенно погружается в уход за цветником, а одета она так, словно позаимствовала этот наряд у Тома Сойера, а волосы у нее на затылке стянуты зеленой ленточкой, какие она использует для подвязывания своих бегоний, и ее нежное и невинное лицо меннонитки, маленькое и умное, как мордочка енота, перемазано землей, как будто она готовится изображать воинственного команча на слете девочек-скаутов, и его счастье целиком и полностью у нее в руках».

— А почему бы тебе не помочь мне с прополкой? — окликает она. — Лев Толстой непременно помог бы.

— Он был профессиональным писателем и мог позволить себе оторваться от работы. У таких, как он, это называлось обретением жизненного опыта. Но мне это без надобности. Для меня достаточно любоваться тем, как ты приседаешь на корточки.

— Что ж, чем бы дитя ни тешилось.

Ах, Кларисса, знала бы ты, как я тешусь! Буквально всем. Прудом, в котором мы купаемся. Нашим яблоневым садом. Летними грозами. Барбекю. Музыкой. Разговорами в постели. Чаем со льдом по рецепту твоей бабушки. Свободой выбирать, какой тропой прогуляться с утра, а какой — после полудня. Тем, как ты наклоняешь голову, чистя персик или снимая обвертку с кукурузного початка… Тешусь, строго говоря, пустяками, но какими прелестными пустяками! Из — за таких пустяков разгораются мировые войны; лишившись таких пустяков, люди чахнут и умирают.

Разумеется, телесная сторона нашей страсти уже не такова, как в те первые воскресенья, когда нам до трех часов дня не удавалось выбраться из постели. «Увитая первоцветом тропа к безумью» — так сама Клэр когда-то назвала эти изнурительные упражнения, по завершении которых ноги нас не держали, как обессиленных путников, а ведь нам предстояло еще сменить постельное белье, постоять в обнимку под душем и выбраться на улицу — глотнуть свежего воздуха, прежде чем зайдет торопливое зимнее солнце. Да уже сам тот факт, что, едва начавшись, наши постельные скачки растянулись с неослабевающим неистовством чуть ли не на целый год, сам тот факт, что двое талантливых, обязательных и идеалистически настроенных преподавателей впились друг в друга клешнями, как пара морских животных, и в кульминационный момент вплотную подошли к тому, чтобы разорвать один другого в клочья, — сам этот факт превосходил все, на что я рассчитывал или хотя бы смел надеяться поначалу, уже имея за плечами опыт обретений, потрясений и потерь под кроваво-красным знаменем Ее Королевского Величества, моей похоти.

Теперь все куда умеренней. Лихорадочнострастные соития превратились в гармоничную демонстрацию обоюдного физического влечения. Вот в каких выражениях мне хотелось бы описать метаморфозу, которую претерпевают наши совокупления этим воистину блаженным летом. Потому что, сформулируй я это по-другому, мне придется прийти к выводу, что я вовсе не купаюсь в неземной роскоши на солнечном плато сладкого и ласкового интима, а, напротив, медленно, но неотвратимо соскальзываю по склону в какую-то пропасть, пусть она наверняка не чета той ледяной одинокой бездне, в которой я пребывал еще так недавно. Строго говоря, нашим отношениям с некоторых пор недостает легкого налета брутальности; из них исчезла та восхитительная смесь безжалостности и нежности, та любовь на грани убийства, от которой остаются синяки, та ярость, которая заставляет в миг высшего наслаждения выкрикивать непристойности. Мы уже не рабы своей страсти, мы уже не трогаем друг дружку при первой удобной (и неудобной) возможности, мы больше не ведем себя как двое безумцев, какими, строго говоря, и впрямь не являемся. Что правда, то правда: я больше не хищный зверь, а она не заблудшая овечка, на которую я охочусь; ни тебе лунатического сладострастья, ни поруганной невинности, ни неукротимого насильника, ни беспомощно податливой жертвы. Наши зубы, острые зубы кошек и мелких собак, кусачие клыки и резцы, вновь стали обыкновенными человеческими зубами, языки — языками, конечности — конечностями. И нам обоим прекрасно известно, что это не только естественный, но и наилучший исход.

И на сей раз я не буду ссориться, дуться, тосковать и отчаиваться. Я не сотворю себе кумира из того, что уже увядает и облетает, из атавистического желания окунуться в эту чашу с головой и слизать со дна последние капли слизи, кажущейся мне небесной амброзией, из грубого волнения при встречах с мощной, стремительной, властной, лихорадочной на грани бессердечия помпой, которая, несомненно, высосала бы из меня уже не жизненные соки, а саму жизнь, не возопи я в самый последний миг: «Довольно!», не взмолись о пощаде — и не получи ее. Я не сотворю себе кумира из великолепного зрелища, какое являет собой полураздетая женщина. Нет, впредь я не собираюсь питать иллюзий о возможности любовной драмы, которую мы, судя по всему, доиграли уже почти до конца, доиграли на сцене тайного, подпольного, противозаконного театрика труппой в четыре «я», два из которых пыхтят на подмостках, тогда как два других с точно таким же пыхтением наблюдают, а такие понятия, как личная гигиена, температура воздуха или время суток, являются не более чем досадными во всей своей смехотворности помехами. Говорю вам, я стал другим; вернее, я перестал быть другим; я осознаю, что мне пора за кулисы; теперь с меня вполне достаточно ласкового поглаживания по длинным и таким мягким на ощупь волосам Клэр, безмятежного пробуждения бок о бок на рассвете, нежно-невинных объятий двух любящих друг друга людей. Да, я с удовольствием принимаю нынешние правила игры. Мне их достаточно. И ничего больше. И никакого «больше».

А перед кем это я преклоняю колени, у кого вымаливаю для себя подобную сделку? Кому решать, на какую глубину мне суждено ускользнуть от Клэр? Дорогие слушатели спецкурса № 341, вы наверняка догадались, что этой инстанцией можно, должно и суждено стать мне самому.

Во второй половине одного из самых очаровательных летних дней (которых набежало и запечатлелось в памяти уже пятьдесят, однако и осталось еще десять — двенадцать, и это греет душу), в дивное августовское предвечерье, когда я купаюсь в неге и холе и просто не могу вообразить человека счастливее или удачливее себя самого, ко мне приезжает в гости бывшая жена. Впоследствии я буду целыми днями вспоминать об этом визите, вздрагивать от каждого телефонного звонка или шума каждой подъезжающей машины, думая, что это вернулась Элен. Каждое утро я буду ждать письма от нее или, вернее, письма про нее с известием о том, что она опять сбежала в Гонконг или наконец погибла. Просыпаясь посреди ночи с мыслью о том, как я жил когда-то и как живу сейчас, — а такое все еще происходит со мной, причем настораживающе часто, — я буду испуганно приникать к мирно спящей подруге, как будто это она старше меня на десять лет (а то и на двадцать, а может, на все тридцать), а не наоборот.

Поделиться с друзьями: