Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Преданное сердце
Шрифт:

– А у меня будет оставаться время на то, чтобы еще играть в футбол и ходить в караул?

– С футболом с этим ни черта не поделаешь – придется играть и дальше. А от караульной службы я тебя освобожу. Но вот что заруби себе на носу: тут работают не джентльмены. Мы не какие-нибудь чистюли. Мы обманываем – не своих, конечно. Мы воруем. Если нужно, мы убиваем – иногда сами, иногда чужими руками. В нашем деле куда ни ткни – сплошное отребье. И ты будешь врать этой русской крале – с первого до последнего слова. Но хочешь верь, хочешь нет, а никто здесь не приносит своей стране столько пользы, сколько мы. Помогая нам, ты будешь помогать Америке. Я не хочу, чтобы ты принял решение сию минуту. Даю тебе время до завтра. Надеюсь, что ты согласишься. Ты нам нужен. О нашей беседе никому ни слова – иначе у тебя будут крупные неприятности.

Ночью я был в карауле. Обходя территорию лагеря, я думал над тем, что говорил капитан Мак-Минз. В его взглядах на дурное и хорошее было для меня много нового. Меня всегда учили, что есть вещи, которые можно делать, и вещи,

которых делать нельзя. Даже во время своих загулов во Франкфурте я понимал, что поступаю неправильно. В свое оправдание я мог сказать только то, что никому не причинил вреда – ни тем женщинам, ни себе. Теперь же от меня хотят, чтобы я лгал и обманывал на благо своей отчизны, с целью убийства, а это совсем не та музыка. Около трех часов ночи я проходил мимо домика охраны у ворот. Там вовсю орало радио, разнося окрест заключительные слова песенки "А теперь я в тюрьме". Затем последовали рекламные вставки, сообщавшие о вечерах для военных в Маннхайме и в Манце. Когда я уже отошел на довольно почтительное расстояние, мне вдруг послышалась мелодия песни, которую пели в Вандербилтском университете, – "Слава капитану". Удивленный, я повернул назад. Ну, точно, это она, и слова те же самые. Когда песня кончилась, раздался наш университетский гимн. Я ничего не мог понять. И тут заговорил диктор: "Прозвучали песни Вандербилтского университета, где началась его писательская карьера. Ясным июльским днем 1954 года представители спортивного мира Америки пришли отдать ему последний долг. Да, Грэнтленд Райс был их писателем, и писателем величайшим. Один за другим входили они в кирпичное здание пресвитерианской церкви на Парк-авеню в Нью-Йорке, воскрешая атмосферу золотого века спорта – века, который Грэнни запечатлел в словах. Среди собравшихся звезд были знаменитые "четыре кавалериста" – великолепная четверка защитников, из которых Грэнни сотворил легенду. Был там и Джек Демпси – все такой же поджарый и бодрый, – казалось, готовый снова выйти на ринг и боксировать десять раундов подряд. И Джин Танни тоже был там – правда, уже не такой поджарый и не столь бодрый. И Бобби Джоунз – этот король гольфа, – он тоже был среди них. Великие спортсмены говорили о человеке, который был таким же символом эпохи, как и они сами. Так действительно ли двадцатые годы были золотым веком нашего спорта, или нам это только кажется благодаря волшебной прозе Грэнтленда Райса?"

Боже мой, Грэнтленд Райс! Мой отец учился с ним в Вандербилтском университете, а я был лично знаком со многими его друзьями. Как же вышло, что я ничего не знал о его смерти? Через минуту все стало ясно: оказывается, он умер 13 июля – именно в этот день я пошел в армию и был надолго оторван от газет. Сейчас, наверное, шло повторение передачи, посвященной его памяти, – просто для того, чтобы чем-нибудь занять ночное время. Диктор рассказал о жизненном пути Райса: городок Мерфризборо в штате Теннесси, потом Вандербилтский университет, где Райс был капитаном бейсбольной команды, потом нашвиллская газета «Ньюс», платившая Райсу пять долларов в неделю за его первые спортивные очерки, и, наконец, работа в нью-йоркской «Трибьюн». Затем были прочитаны отрывки из его статей и из предисловия к сборнику его стихотворений, написанного Джоном Кираном, где говорилось, что кумирами Райса были Китс и Шелли, Теннисон и Суинборн, Хаусман, Мейсфилд и Киплинг. Прочитали и стихи самого Райса. Слушая их, я испытал двойственное чувство: одна моя половина – та, которая отличалась прилежанием на лекциях по литературе, – твердо знала, что это стихи слабые, зато другая сразу попала под их обаяние. "В гору и выше", «Бесстрашные», "Лишь отважные люди" – когда слышишь все это в три часа ночи, то чувствуешь какое-то волнение. В конце передачи прозвучал припев университетского гимна, а потом кто-то с южным акцентом продекламировал давнишнее четверостишие Райса:

Но помни: Высший Судия,Когда настанет срок,Оценит качество игры,А не ее итог.

От подобных стихов преподаватели литературы только кривятся. Чем же они плохи? Да всем. Так, какие-то сентиментальные вирши. У меня же, когда я их услышал, прямо-таки перехватило дыхание. Я как бы очутился на родине, на солнечном Юге, – в краю, где превыше всего ценились честь и отвага. Виды Нашвилла мелькали перед моим взором: Эрмитаж и Парфенон, Киркландская башня и Дадлинское поле. Не знаю, сколько бы я так еще простоял, если бы меня не окликнул охранник:

– Эй, ты что там, забалдел, что ли?

– Нет, просто захотелось послушать передачу.

– А-а, а то я подумал, что ты впал в спячку. Ну, давай двигай, пока тебя дежурный офицер не застукал.

Послушавшись совета, я возобновил обход, но мысли мои были о Грэнтленде Райсе. Как было бы замечательно узнать, что качество твоей игры было высоким, – и неважно, победил ты или нет. Неужели, обманывая и соблазняя женщину, можно тем самым служить Богу и Америке? Учителя в начальной школе неизменно обращались к нам «джентльмены»; давая перед экзаменами клятву, мы говорили: "Клянусь честью джентльмена…"; слово «джентльмен» звучало в Нашвилле на каждом шагу – считалось, что ты волен быть кем угодно, но джентльменом – обязательно. И вот я слышу от капитана Мак-Минза, что среди его сотрудников нет джентльменов, что все они ведут себя отнюдь не по-джентльменски.

Ну почему, почему я не могу жить в мире Грэнтленда Райса? В эту ночь я впервые подумал, что, может быть, самое трудное в жизни – это не совершать правильные поступки, а сперва понять, какие поступки правильные, а какие нет. Что за польза будет моей стране, если некая русская девица настучит на своего дружка? Вот над чем я размышлял в ту ночь – и во время обхода, и потом, в караульном помещении, когда другие часовые храпели или играли в карты.

Наутро, вымокший и грязный, я пошел к капитану Мак-Минзу. Я решил, что поставлю ему кое-какие условия, чтобы он знал, что есть границы, которые я никогда не переступлю, но в результате только выдавил из себя:

– Я все обдумал, сэр. Обещаю исполнить любой приказ.

– Вот и отлично, – сказал капитан Мак-Минз. – А теперь отправляйся к себе, поспи, а в одиннадцать – снова ко мне.

Впервые за все время пребывания в лагере я поспал после караула, благодаря чему выдержал трехчасовой инструктаж. Мне рассказали все, что было известно о Соколове и его приятельнице Надежде Кропоткиной, потом преподали ускоренный курс работы за стойкой и подачи вин, потом извлекли откуда-то смокинг приблизительно моего размера и велели сразу после тренировки возвращаться назад. Я был их новой звездой.

Вечером, по дороге в ресторан, у меня тряслись поджилки. Главное, конечно, я боялся провалить операцию с Надеждой, но кроме того, ясно представлял себе, как роняю подносы, опрокидываю бутылки и путаюсь во всех этих восточноевропейских языках. Ресторан открывался в шесть часов, и к этому времени я и еще один солдат, работавший официантом, были на месте. Оглядев зал, я отдал должное капитану Мак-Минзу. Это было уютное помещение, человек на двадцать пять. Сбоку в нише находился бар, там стояли радиоприемник и телевизор. Как говорил капитан, он хочет, чтобы источники понимали, что мы стараемся для них изо всех сил и ждем того же в ответ. Если бы обитатели лагеря, жившие там, под горой, увидели все это, они наверняка почувствовали бы себя обиженными. Здесь, наверху, на столах, покрытых гладкими скатертями, мерцали свечи, и пианист – солдат, учившийся в свое время в консерватории, наигрывал попурри из "Летучей мыши". Похоже, капитан Мак-Минз был прав. Здешние люди свое дело знали.

Я изучал листок, где у меня были записаны выражения на разных языках, когда появились первые посетители. Это были чехи – они заказали по кружке пльзенского пива. Потом пришли поляки – эти попросили водки. Венгры совершили набег на наши запасы токая, а восточные немцы решили попробовать джина с тоником – этот напиток они считали особенно изысканным, а того, что его обычно пьют в теплую погоду, видимо, не знали. Время близилось к семи, чехи с поляками заметно развеселились, Штрауса сменил Моцарт, – и тут вошла Надежда. Я сразу узнал ее по фотографиям. Это была невысокая смуглая женщина, с квадратным подбородком, что, впрочем, не лишало приятности ее восточные черты лица. Она села за пустой столик в углу, порывшись в сумочке, извлекла пачку сигарет и величественным взором обвела зал. Ее палец уткнулся наугад в какую-то строчку в русском меню, и официант отправился выполнять заказ.

– Пожалуйста, – обратился я к ней по-русски.

– Какое у вас белое вино? – спросила она.

Я рассказал ей про наши белые вина. Я ожидал, что, услышав русскую речь, Надежда сразу оживится, но, как выяснилось позднее, она считала, что русский язык знают, или, по крайней мере, должны знать, все окружающие. Она распорядилась принести какое-нибудь не слишком сухое вино, и я решил, что "Бернкастлерский доктор" будет в самый раз. Она пригубила, скорчила гримасу, сказала: "Чересчур сухое", и жестом велела убрать вино. Тогда я принес бутылку марочного "Фольрадского замка". На этот раз гримасы не последовало, но и особого удовольствия тоже не было выказано, а был задан вопрос:

– А чего-нибудь русского у вас нет?

– Есть русское шампанское.

– Тогда бутылку полусладкого. И еще сигареты и спички.

Я принес заказ, наполнил бокал, но не стал отходить далеко – вдруг ей захочется поговорить?

– Это все, – сказала Надежда, пуская дым в пламя свечи.

Время от времени я возвращался к ее столику, чтобы подлить вина. Час спустя Надежда попросила еще одну бутылку шампанского и еще одну пачку сигарет. Одну тарелку с ужином она уже успела отослать на кухню и теперь сидела и неохотно ковыряла вилкой во второй. Чем громче становились разговоры и смех присутствующих, тем больше она курила. Я бегал от столика к столику, так и сыпля фразами на всех языках: "Czego pan sie napije?", "Promihte. Nerozumim", "Prosze. Dzienkuje", "Kerem beszeljen lassaban". [37]

37

Что будете пить? (польск.). Извините. Не понимаю (чешск.). Пожалуйста. Спасибо (польск.). Пожалуйста, говорите медленнее (венг.).

Около десяти часов пианист кончил играть, и посетители, пошатываясь, стали расходиться, но часть из них – видно, любители выпить – двинулась к бару перехватить еще коньяку. Восточные немцы попросили включить телевизор, что я и сделал, и как раз в эту минуту к стойке неверной походкой подошла Надежда. Один из немцев вышел в уборную, и Надежда, оттолкнув в сторону его стакан, плюхнулась на освободившееся место. Все повернулись к ней, но ее лицо терялось в сигаретном дыму.

– Коньяку, – сказала Надежда. – И сигареты и спички.

Поделиться с друзьями: