Неприкаянность
Шрифт:
– 6-
Именно такой случай и имел в виду тот же Толстой: "Если можете не писать, не пишите!" Даже по-свойски. Посему, например, когда "современный" пиит-имярек, "умеющий писать и без рифмы", срамит Ахмадулину за старомодность, предлагая взамен свои вирши, задыхающиеся от местечкового (или столичного) высокомерия или новомодного самоуничижительного цинизма, – ему следует напомнить, что, если он понатужится ещё пуще, то сумеет и не писать вообще. Высвободив время, необходимое для возвращения к пропущенной им вечной мудрости: во все времена прекрасное стремится не к циничному, а к возвышенному, каким бы старомодным последнее ни казалось. В то же самое время – точнее,
Подлинно современных поэтов, т.е. поэтов, обслуживающих все времена, занимает скорее что, а не как, – при том тоже вечно-аксиоматическом условии, что одно от другого отделить трудно. По праву рядового представителя поэтического цеха – единственно демократического под луной, т.е. единственного, где свободная трибуна предоставлена каждому – я призываю выше-не-названного коллегу и иже с ним перестать кичиться комплексами, камуфлирующими слабосилие. Если же ему и им не дано ни следовать толстовскому наказу, ни писать о чём-нибудь значительнее, чем мелкие претензии к собственному быту, – то да уразумеют они хотя бы, что не к лицу обладателям "необщего выраженья" превращаться в одну и ту же – нет, не моську – муху, семенящую лапками по спинам "старомодных" гигантов. Которых она, муха, категорически отвергает… трепетанием крохотных крылышек. Не санитарней ли ей улетучиться в блаженстве… бездействия?
По моему убеждению, мухи и денди от поэзии сами сознают, что нового взгляда на мир они не ищут. А ищут, прежде всего, забвения той ужасающей их главной мысли, что её, мысли о главном, у них и нет, – есть в лучшем случае лишь информация о ней. И что посему, о какой бы из главных вещей ни шла речь, им в лучшем случае удастся лишь "по-свойски" проквакать изречённое гигантом. Так пошла есть также и поэзия, сведённая или сводимая только к лингвистическим функциям, рассчитанная на "шокирование" читателя, которого, впрочем, как лошадь из пословицы, можно затащить к воде, но нельзя заставить пить.
"Каждая эпоха, – сказал Дерек Уолкот, – порождает гения. Живучесть, неизбывная злободневность его творений и образует единственно значимую традицию, каковой невозможно назвать ни одну из традиций, распределяющих поэтов по эпохам и школам. О великих поэтах нам известно и то, что они не одержимы желанием отличиться, и что у них нет времени быть оригинальным. Оригинальность проступает у них только после того, как они уже вобрали в себя всё и вся из сущего испокон веков. Что же касается задолженностей Беккета Джойсу, о подобном лепечут разве что одни "эксперты" да объятые страхом стихотворцы" (Муза истории).
– 7-
Страх, между тем, – страху рознь.
Расписавшись в конце своих дней в полном неведении мира, Сократ признался в метафизическом, экзистенциальном, крайнем отчаянии, которое овладевает душой, теснимой со всех сторон этим самым безграничным и безгранично устрашающим миром. Устрашающим как равнодушием своим, так и неотступностью проклятых вопросов, которые он порождает.
Платон, однако, благоговейно слушавший Сократа, пришёл к заключению, что философски (т.е. нравственно и эстетически) верная реакция на вынесенный учителем вердикт не может ограничиваться лишь его повторением. Этот вердикт следует также… пережить. А значит, – переосмыслить. Те же вопросы, которые мучили Сократа, были поставлены учеником… ещё раз. Заново. Пусть Сократ и осмысливал их так, как умел "аж сам" Сократ, мыслитель, ведавший о жизни больше других и судивший о ней глубже и шире, – Платон не отчаялся в мире. А если и отчаялся, то не потому, что отчаялся и Сократ, а потому, что, как и Сократ, он этот мир "пережил".
Платон не стал и убегать в себя. Не стал отметать всего, что есть не он сам, – не отвернулся от того же мира. Вместо этого и всего неназванного он избрал сопротивление. Спор. Ради чего и назвал в качестве своих воображаемых
собеседников подлинных гигантов от рассудка: Парменида и Гераклита. Диалоги с ними он завершал… – да, всё теми же словами Сократа, но мы, читатели, доверяем неизменно современной поэтике Платона именно и только потому, что он повторил духовный путь наставника: хождение по мукам размышлений над вечными вопросами. В любом ином случае знание вечных истин или хотя бы вечных вопросов – это знание не их самих, истин и вопросов, а о них. Знание касательно этих истин и вопросов. Информация о них.История поэзии, как и история человека, – это история Сизифова труда. Но, по аксиоматической формуле Камю, пусть мы и сознаём, что наши муки, увы, тщетны, наша же нравственность не должна позволять нам ничего иного кроме… воспроизведения Сизифова подвига: толкания каменной глыбы в гору. Все истинные художники обречены как раз на тщетный подвиг – и все в этой мере беспомощны. Истинных поэтов роднит чувство экзистенциального отчаяния. Просто знать о существовании этого чувства, наслышаться о нём – этого мало. Его надо пережить. Поэтому и сочинения "метафизических" поэтов, пусть и "бесполезные", есть не что иное, как такое немыслимое в природе молчание, которое преодолевает себя посредством слов. Истинное, как и истинно историческое, т.е. современное, – метафизично.
Подобно прочим формам художественного труда, поэзия есть попытка "осовременить" метафизическое. Расшифровать сущее и представить его в том или ином порядке. Предложить альтернативу. Именно это и превращает творчество в бунт, смысл которого – не в попытке "петь по-свойски" и поражать угодливой новизной "утонченный" слух десятка угодливых слушателей, а в сотрясении самих основ равнодушно молчащего мира. К этому и сводится единственно приемлемая революция, ибо она, как в том сновидении Ивана Карамазова, не требует жизни взамен за справедливость и красоту. Если она и ждёт жертвы, – то лишь отказа от мелочности и эгоизма.
Поэзия – это цивилизованный рывок к несбыточной гармонии, но её благородство заключается в бунтарской, разрушительной природе самого рывка. Который только и способен оградить нас от разрушений извне. Поэзия – наш воображаемый отпор сплющивающему нас давлению со стороны реальности. И силу для такого отпора мы способны обретать как раз в результате сквозного, беспощадного и крайне болетворного – "хирургического" – анализа реальности. Только в этом случае наше противодействие реальности, наше поэтическое "действо" действененно, и только в этом случае оно приметно.
– 8-
Вот почему столь важно не уставать от мраморной позы, не уставать задаваться вечными вопросами и толкать камень в гору. Инстинктивное стремление реальности в любые времена, как и стремление её фанатических прислужников, сводится к упрощению всего и вся. Достаточно помыслить об исчерпывающем большинстве политических и религиозных вождей в любые же времена. В монотонность бытия поэзия привносит полутона. Ей чужд деспотизм чёрно-белых красок. Плюс – она высвечивает тиранию или беспомощность краски серой. Любой посредственности. Благодаря чему, собственно, тот же Платон и пришёл к выводу об опасности, которую искусство являет для вождей, тоже мечтающих подчинить себе… нет, не реальность, а её наиболее уязвимую частность: человека.
Поэзия, "метафизическая" поэзия, – это также и противовес молитве, поскольку молитва, как и вожди, норовит отключить в человеке мысль. Возможно, и религия, и государство правы: человек столь глуп и низменен, что чем меньше в нём от него самого, тем лучше и ему самому. Возможно, так оно и есть, но поэзия "расширяет права человека", включая в них прежде всего право на нечто более возвышенное и совершенное, чем он есть. И именно к этой свободе бросать вызов сущему порядку (прежде всего порядку, утвердившемуся в самом человеке), свободе отрицания соборности в мышлении или действии людей, – именно к такой свободе и сводится смысл поэзии, осветлённой неподдельным интеллектуальным страданием…