Не хлебом единым
Шрифт:
В рюкзаке лежала часть украденных икон, тех, которые он отобрал, посчитав лучшими. Остальные остались пылиться на чердаке дома тети Дуни, чтобы стать большим сюрпризом для того, кто однажды их обнаружит.
Город совсем не изменился за прошедшие три года, а может быть Сергей просто не запомнил, каким его оставил. Но вокзал, безспорно, был все тот же, возможно чуть подбелен и подкрашен; тот же сквер у вокзальной площади, пивной ларек, с липким от пролитого пива асфальтом у входа. А прямо, как и прежде, утекала улица героя Гражданской войны Фабрициуса — это как раз в сторону его дома. Можно и на автобусе, но лучше пешком — все-таки три года!
Рюкзак он оставил в автоматической камере хранения на вокзале: мало ли что дома? А дома действительно ничего хорошего его не ожидало. Мать уже три месяца находилась в психиатрической больнице в Богданово, что на Кривой
— А ты, Серега, заматерел, спуску, видно, никому не даешь, а? Давай-ка, сын, это дело обмоем, родные мы или как?
— Или как, — буркнул Сергей и пошел по старым знакомым проводить рекогносцировку...
Через две недели он совершил первую в своей жизни коммерческую сделку: продал содержимое некоему официанту из ресторана “Аврора”. За все оптом получил двести пятьдесят рублей. Не забогатеешь, как говорится... А суровая расплата, между тем, ему еще предстояла.
Вскоре он устроился на работу в ДПМК, но через восемь месяцев уволился по собственному желанию (и настоянию отдела кадров — за прогулы). В следующий раз, из МПМК-4, он уже был уволен по статье. И пошла-поехала карусель: за неполных два года он сменил пять мест работы... “Вернулся на круги своя”, — сказал про него кто-то из дворовых пенсионеров, в том, наверное, смысле, что наконец-то оправдал всеобщие ожидания и подкатился поближе к своей семейной яблоне, от которой далеко падать не след. Попросту говоря, — стал пить, как было принято в их семействе.
Сергей так и не съездил навестить мать, и она, как предсказывал отец, по не совсем понятной причине умерла в больнице. Но время для него вдруг неимоверно ускорило свой бег, так, что дни, недели, месяцы сгорали, как полешки в топке маневрового паровоза. Начался “вокзальный” период его жизни...
Завершались восмидесятые. На некоторое время вокзал превратился в центр жизни городского “дна”. “Народ” хотел красивой жизни, о которой успел подсмотреть сквозь прорвавшийся полог “железной” завесы. Это было мечтание во сне, в процессе которого разум рождал чудовищ. Вокзальный суррогат “красивой жизни” и был одним из таких монстров.
— Чем не Монте-Карло? — философствовал всегда полупьяный вокзальный картежный шулер по кличке Квадрат. — У нас на бану* все как на подносе: и водка по двадцатке, и вино по червонцу, и картишки можно раскинуть на “интерес”.
Сергей с головой погрузился в эту безумную круговерть, создающую иллюзию активной жизни: менялись декорации в виде поездов дальнего и ближнего следования с безконечной сутолокой пассажиров-статистов и пассажиров-актеров, в зависимости от того, как они соприкасались с обитателями здешнего “дна”. “Поезд “Ленинград-Варшава-Берлин” прибывает на первый путь”, — вещал громкоговоритель, и кое-кто чувствовал себя причастным к этим странам и городам, и к этим людям, мелькающим за шторками вагонных окон. Постановки были разные, но сюжеты сходные, а финалы и вовсе похожие, как у любой заурядной пьянки. Сергей значительно изменился: постепенно из повелителя темной воды он превратился в ее обитателя, да и сами его глубины изрядно обмелели и подзаросли камышом. Зло потеряло в нем активное начало, расползлось и как бы растворилось во всей совокупности его естества. Он престал быть безжалостным судией и палачом, но и ко всякому добру тоже оставался непричастным. Его более не мучили желания быть победителем — привносившие их искусители сгинули, отбросив его как ненужный материал. Практически исчезли из его жизни и осмысленные сны. Остался всякий шизофренический бред, навеянный избытком в крови дурного алкоголя. Иногда, по пробуждении, ему казалось, что видел он ту самую женщину в белом платочке, но не ясно, как бы сквозь бурлящую человеческую толпу, а может быть, это и было всего лишь оттиском обычной вокзальной картинки...
Однажды на перроне он наткнулся на пожилого монаха. Торопясь к месту посадки, тот никак не мог закинуть на плечо лямку большого брезентового мешка.
— Помоги, брате, — попросил он.
Сергей махнул рукой и хотел уже проскочить мимо, но что-то в наружности старца зацепило его взгляд и он, остановившись, быстрым движением помог тому водрузить мешок на спину.
— Спаси тебя Господи, — поблагодарил монах и спросил: — Как зовут?
— Сергей, —
обычно он не отвечал на такие вопросы, но сегодня, видно, был какой-то особый случай.— Сергий? Помоги тебе Господи, раб Божий Сергий, — монах широко перекрестил молодого человека и растворился в толпе.
“Вот еще чего, — бубнил про себя Сергей, продолжая путь в поисках своей компании, — какой такой “раб”, скажет тоже”. Через полчаса, выпив бутылку вина, он забыл про эту встречу, а через три часа, будучи уже совершенно пьяным, он оказался под колесами купейного вагона скорого поезда и лишился обеих ног. Впоследствии он никогда даже не задавался вопросом: связаны ли как-то эти два последних в его полноценной жизни события; возможно, он просто забыл про первое, ввиду его несоизмеримости со вторым...
Был ужасный скрежет вагонных тормозов и шипение вырывающегося из системы наружу сжатого воздуха. Были человеческие крики и чей-то особо выделяющийся безумный визг. Сирена скорой помощи. Носилки. И его безжизненное тело на них, с неестественно белым, даже на фоне простыни, пятном лица. Был сержант ЛОМа, который, стараясь не привлекать внимания, нес что-то в большом черном мешке. Это были его ноги! Его, Сергея, ноги, безжалостно отрезанные чудовищной железной гильотиной, с перемолотыми в кашу тазобедренными костями... Сергей все это видел! Его глаза каким-то таинственным образом переместились на три метра вверх, и вот оттуда-то вся картина кровавой драмы открывалась перед ним в мельчайших деталях. Потом он убедит себя, что это был лишь бред больного воображения, что всю хронологию событий он знает по рассказам очевидцев... Но кто, кто тогда вложил ему в голову эти бередящие душу картинки, которые пытался, но не смог, он забыть: простыня, белая у головы и почерневшая от крови ниже пояса; его белое лицо и его ноги в руках у сержанта...
* * *
“Больничный” период его жизни длился около года. Менялись больницы, врачи, и только операционные всегда оставались похожими. Жутко болели отсутствующие ноги, и он, мысленно растирая их, вспоминал, какие они были, до боли прикусывая распухший от безконечных наркозов язык.
“За что мне? — думал он долгими безсонными ночами. — Почему я? Почему не Сенька или Машка Крапива? Они и на вокзальном “дне” были изгоями и отщепенцами. Или Баркас?..” Этот безпредельничал, мог без причины ударить или отобрать последнее. Была масса других — на выбор. Наконец, были тысячи пассажиров, каждый из которых мог оступиться и угодить на его место под это треклятое железное колесо. Но случилось с ним.
Он воображал, как в последний момент цепляется за кого-то, падает на перрон и остается, а кто-то другой (или другие?) летит вниз, в зловещую мясорубку... Что ему их боль, что ему даже боль всего мира по сравнению с его собственной. Да и есть ли она вообще — эта чужая боль?..
Незаметно Сергей опять стал наполняться темной водой. Он снова погружался в черные непроглядные глубины, ища там забвения. Теперь он мог мстить всем, кто не познал, какова его боль, кто остался непричастным и малой толики выпавших ему страданий. Он возродился как судья и палач и это, за неимением другого, помогло ему выстоять в борьбе с болью. Он и свою жизнь ощущал теперь, как непрерывную войну, несправедливую по отношению к нему. А на войне как на войне...
Но кое-кто, оказывается, смотрел на его положение иначе. Однажды (это произошло, когда он лежал в хирургии областной больницы), к ним в палату пришел священник. Пригласили его к пожилому больному Валентину Федоровичу, чтобы причастить перед предстоящей операцией. Священник вошел в сопровождении медсестры и кого-то из родственников. Прежде чем поздороваться, он улыбнулся, и эта улыбка, как внезапно ворвавшийся в темную комнату луч света, ослепила всех, сделав на время все прочее незаметным. Был он седовласым и седобородым, причем седина его отличалась утонченным благообразием: ровного белого цвета без малейших вкраплений иных цветов, рождающих неблагородную пегость. Волосы мягким шелком опускались на плечи; высокая, до самого темени, залысина открывала лоб мыслителя, а широкая борода ветхозаветного пророка белоснежным потоком струилась на грудь, накладываясь легким белесым туманом на массивный протоиерейский крест. Лицо его было гладким и на вид совсем молодым, особенно таковому впечатлению способствовал живой и проникновенный взгляд голубых глаз. Все это, вместе взятое, придавало его облику неповторимое благородство. Сергей на мгновение встретился с ним глазами и, не выдержав, отвернулся к стене. Где-то в глубине зло зашипела и забурлила темная вода, будто в нее внезапно опустили раскаленную стальную наковальню.