Младший сын
Шрифт:
Опять мне снился турнир.
Тот самый турнир на свадьбе Джоанны, перед которым он избил меня. Турнир, которого я не видел.
Каждый божий день начинался одним и тем же. Проснувшись, я макал лицо в бадью холодной воды, дрожал, хватался за сухое платье, понукая мальчишку Мэтью, приставленного ко мне слугой, скорей шнуровать дублет и штаны, натягивать сапоги. После, шепча молитву, протискивался в штольню лестницы, спускался вниз, во двор и, как в ту воду, окунался в многоголосое копошение людей на дворе, в свежесть декабрьского утра. Цепочки черных следов на свежем снегу намокали, пятнали непорочную белизну листа новой страницы жизни, как пятнает их сейчас строка моих воспоминаний — и я переворачиваю листок…
Еще не минуло сорока дней, сумрачная душа его привычно навещала родные стены. Когда уже ад возьмет его целиком? А, главное, мне предстояло дальше жить с тем, что я не любил его, а он не любил меня. И что этого уже не изменишь. Напрасно же он повадился приходить ко мне — я не верю в призраков. Никто не возвращается оттуда, откуда возврата нет. Земля холмов не исторгает то, что впитала — ни семя, ни кровь, ни душу. Но когда его не стало, он стал являться мне чаще. Большей частью, во снах. Та часть его семени, которая была в моей крови, которую я отрицал, прорастала — корни и ветви — сквозь всю мою плоть, образуя сеть, в которую улавливалась душа. И еще он говорил — то же, что и при жизни:
— Ты ничего не стоишь. Ты никому не нужен. Ты ни на что не годен, Джон Хепберн.
Они металлом звучали во мне, эти слова.
Каждый божий день я поднимался ото сна с каменной головой, как человек, накануне вмертвую упившийся крепким элем. Я разносил две-три мишени, молился, садился в седло и направлялся в Хаддингтон — шесть миль от Хейлса — чтобы поговорить с его могильной плитой. Там, в церкви, в часовне, я преклонял колено, приникал лбом к холодному камню и говорил, говорил, говорил — пока прочие верующие и благочестивые полагали, что я молюсь. Я же просто разговаривал с ним, пока он не уйдет обратно — из-под моих сомкнутых век. Адам, почтительный сын, заказал надгробие, изображающее отца, лежащего в полный рост, в парадных доспехах, тех самых, выполненных к свадьбе Джоанны, однако я полагал, что шлифованный в зеркало гладкий камень лучше отражает безглазое чело равнодушного демона, раз за разом являвшееся мне в ночи, а до того долгие годы обращенное ко мне и в жизни.
Подожди, говорил я, вот увидишь, как мы заживем. Теперь, когда ты наконец сгинул… Уж как мы теперь заживем, тебе и не снилось! Адам станет лучше и выше тебя, ибо соберет плоды твоих завоеваний, не имея твоей природной лютости, Адам во всем превзойдет тебя, как рыцарь, как мужчина, как отец. А я стану правой его рукой, служа верно и неизменно теперь, когда живой граф Босуэлл любит меня — в отличие от тебя, падали. Ох, как же мы заживем…
Но я и в страшном сне не мог предположить, как скоро рядом с этим камнем появится другая плита.
Десять дней до Рождества, первое Рождество, которое второй граф Босуэлл проведет не дома, а при дворе — положение обязывает. Весь груз отцовских титулов висит сейчас на плечах Адама, подобно той графской цепи, подаренной королем вместе с титулом. Как он справляется, интересно? Но неожиданно Адам вернулся домой наутро, когда в церквах уже отславили первую звезду, возвестившую явление агнца, когда завершился Пост. Что-то привело его домой, словно тех царей Востока и Запада. И что это, мне выпало разузнать сразу же, когда я вошел к леди-матери со счетами Бэлфура по ноябрю. Нынче, когда страх ушел из нашей жизни, не было заведено ждать приглашения в Западную башню со слугой, можно было зайти запросто. И мать еще не покинула графской спальни Хейлса, сделав ее своим логовом, своим кабинетом. И не покинет до тех пор, пока старший
сын не женится, и тогда уже уйдет как вдовствующая графиня.Когда я вошел, серые глаза ее сияли подлинно хантлейским гневом:
— Утверждение в правах наследства?! Он в своем уме?
Только леди-мать могла себе позволить такой тон о короле — как о родиче. Покойный граф говорил о нем, как о враге.
— По закону он прав, — с неохотой отвечал Адам, — мне нет двадцати одного года…
Лицо его было сумрачно. Охлаждение короля к фамилии Хепберн, несмотря на то, как плотно король был теми Хепбернами обложен — признак не из приятных.
— Я отправлюсь к нему сама!
— Нет, матушка. Отказ, полученный дважды, сильней, чем просто отказ. Сперва посчитаем силы, какие есть в нашем распоряжении.
— Не станешь же ты ему грозить?
— Грозить? Не стану. Но он-то этого не знает…
Я и так подозревал, что творится что-то не то. Верней, что отныне ни в Хейлсе, ни в Хермитейже, ни в Крайтоне, ни при дворе ничто не творится без рассеявшейся, одухотворяющей людей воли первого Босуэлла. Морок глубинного страха, наведенного им на короля, минул. Окружающие нас соратники и враги внезапно поняли, что Хепберны не более чем люди. И мне было интересно, как скоро это поймут сами Хепберны. Адаму потребовалось два месяца.
И тогда он стал вершить новые связи, но быстро столкнулся с противодействием липкого, охватившего нас болота. Так прошла зима и приближалась весна, а дело не двигалось, даже напротив. Мы сидели на развалинах бывшего могущества Хепбернов, обрывки нитей ускользали из рук, куски мозаики не подходили друг к другу. Такое впечатление, что в Хейлс ударила молния, все распалось и сгорело. У нас не сходилось: ни военные союзы, ни мирные. А бывшие союзники очень внимательно и неторопливо посматривали на нас — стоит ли приближаться, а мы не знали, на страхе или на взаимной пользе ли прежде завязывались те связи… Очень внезапно и резко Адам стал графом и главой рода, всего лишь год, как лорд-адмирал стал прямо готовить его на смену. И слишком много всего было в голове у первого Босуэлла, чего он не передал никому. Конечно, очень поддержали дядья — Крейгс и епископ Островов. Последний сам служил на погребении брата в Хаддингтоне.
Скверна была даже среди рода, среди своих. Ваутоны со своей разваливающейся башней, которую они гордо именовали замком, отпали первыми. Просто не явились на присягу новому Босуэллу в Хейлс. По справедливости за такое их надо было врыть в землю живьем, предварительно снеся пилтауэр, ибо предали, не считаясь ни с клятвой, ни с кровью. Уилл молчал, готовый выполнить любое приказание. Патрик пребывал в растерянности, недоумевая, как убивать своих родичей и недавних собутыльников, и только Адам сказал:
— Погоди. Ничего не делаем, братья, ждем. Сами прибегут при первой неприятности.
Второй Босуэлл прославился умением ничего не делать сгоряча. Я часто думаю, в кого бы он вырос, если бы Господь предоставил Адаму такую возможность.
32
Крейгс съездил в Ваутон, вернулся со словами, что иногда мягкосердечие хуже дурости.
— Ладно, дядя, я знаю, что делаю! — возразил ему граф.
— А то до тебя тут не знали, что делать. И вот еще… ты должен жениться.
— Зачем? Мне всего девятнадцать, у меня трое наследников.
Ничего себе! Он посчитал и меня…
— Каждый из которых может успеть завести собственных детей прежде твоих, — парировал Крейгс, — и пожелать стать графом.
И при том пристально взирал на меня. Я ответил непонимающим взглядом, а потом до меня дошло и слегка прохватило влажностью по спине. Все мы, все теперь были не только подмогой для Адама, но и вполне вероятной угрозой. Он же, однако, только улыбнулся Крейгсу:
— А если они, то почему не ты, дядя?