Младший сын
Шрифт:
1
Шотландия, Брихин, декабрь 1557
Теперь, когда ее уже почти год нет в живых, мне самому осталось не так уж много.
И потому никто не подтвердит, но и не опровергнет мои слова.
…где брат твой, Авель?
Разве я сторож брату моему…
1. Unblessed hand
Шотландия, Ист-Лотиан, октябрь 1507 г.
Эсток вошел в живую плоть до упора.
Даже под
Упор эстока устоял, кабан хрипел, псари отгоняли плетьми собак, вгрызающихся жертве в подбрюшье и горло. Адам, взмокший от тяжкой работы, полоснул по трепещущему кабаньему животу дагой так, что открылась глубокая рана. Взял мою правую руку и окунул в кровь. А после указательным пальцем своей, также окровавленной, начертил литеру у меня на лбу. Я смотрел на ладонь: ее покрывала пеленой кровь — блестящая и липкая, она пахла сначала свежей жизнью, затем, свертываясь на воздухе — смертью.
— Это только начало, — заметил Адам. — Ты же — unblessed hand, Джон…
Начало и конец для тебя, Джон Хепберн.
Но что я тогда знал о конце? И что мог подозревать о начале?
Ясным полднем в конце октября мы отправились в леса вблизи Трапрейна. Мы — это я и Адам, понятное дело, Адам Хепберн, мастер Босуэлл, мой старший брат, старший сын и наследник господина графа. Мне сравнялось десять в том году, и вот он желал не просто приобщить меня к таинству охоты, но ввести во взрослость, обозначить, как мужчину. Ибо мужественность — то, к чему я подходил постепенно, последовательно, то, что искал всю жизнь, однако постиг, когда уже и не ждал. Возможно, потому что путь мой начался не как у всех: по достижении шести лет троих из нас, каждого в свой черед, оторвали от Хейлса, Адам отправился пажом в дом своего деда Хантли, Патрик и Уилл оказались у Хоумов. Отец не отпустил Уилла и Патрика в Нагорье, предпочтя родню по бабушке. Не могу сказать, что безбашенность этой семейки пошла моим братьям на пользу. А после по ним прошлись Сомервиллы и Гленкэрны — двое средних сыновей Босуэлла появлялись дома лишь изредка, только чтобы чинить неприятности младшему. Я же именно в шесть перенес весеннюю лихорадку, надолго меня ослабившую, чем еще раз подтвердил бытовавшее у отца ощущение моей никчемности. Мать не доверила меня пажом никому. Джон станет мужчиной, сказала она, независимо от того, что вы о нем думаете…
Кабана подколол я, но добил его Адам. Правду сказать, в охоте самое любопытное выследить, не именно нанести удар, но брат в тот день требовал удара. Мы спустили собак и несколько минут смотрели, как секач расшвыривал их — он очень хотел жить, но, кроме того, глубинная ярость бушевала в нем от того, что твари эти, лающие вокруг, смеют покуситься на его свободу.
— Давай, — торопил мастер Босуэлл, — ну же! Выбери момент, ничего сложного…
Тогда мне не нравилось убивать. Я и вообще жил в мире, большая часть которого мне не нравилась, но примириться, склониться — то был не мой путь. Также начатый после шести.
Свежевали и разделывали тут же.
Мы чувствовали себя королями жизни, не знаю, как Адам, а я уж точно: уйти на сутки из Хейлса — что может быть лучше? Что может слаще отпечататься в памяти? Запах ранней осени в листве, во влажной земле, солнце на лице, запах свежей крови, запах разжигаемого костра, согревающего, обещающего негу, отдых усталым мышцам. В седле я блаженствовал, в драке освежался, однако и протянуться возле огня всегда был не прочь. Мардж говорила мне, что я — кот, недоразумением посланный на землю человеком. Камышовый кот с берегов Тайна. Я люблю осень, хотя три утраты в моей жизни произошли именно осенью. Но это было потом. Тогда же, прикрыв глаза, я валялся на плаще у костра, следя, как радужные пятна плывут в щель полусомкнутых век, дробятся между ресниц… Адам же говорил. Со мной он чувствовал себя достаточно спокойно, чтобы почти всегда говорить. В бремени безупречности, которое висело на мастере Босуэлле, в броне совершенства появлялась
трещина уязвимости, блик тепла — и в такие моменты я его особенно любил. Меня ему можно было не опасаться.Раймонд Луллий, Мэлори и его «Смерть Артура», Жоффруа де Шарни, Вегеций… господин граф, не скупясь, набивал библиотеку Хейлса наилучшими образцами литературы, трубящими о рыцарстве, ибо надо же было манерами соответствовать свежеобретенному титулу, если не ему, то его сыновьям. Наследник Босуэлла должен был стать идеальным рыцарем, цветом рыцарства — выше, чем пресловутый Дуглас, — должен явиться красой и гордостью королевского двора. Вот только никто не спрашивал Адама, в какую цену доставалось ему то цветение добродетелей. Адам зачитывался романами, был поэтичен. Я же — нет, волшебный мир был сызмала чужд для меня, я видел вокруг лишь жестокую плотность реального мира, его хрящи, связки, жилы, мясо, содранную с него шкуру. И все это, правду сказать, казалось мне ничуть не менее привлекательным.
Адам приподнялся с плаща, чтобы подтолкнуть в огонь выпиравшую ветку. В этом был он весь — даже на огонь не способный смотреть спокойно, чтоб не принять участие. И продолжил начатое сравнение:
— Вегеций говорит прямо: молодой человек, сурового вида, со взглядом непреклонным, с прямой шеей, широкогрудый, крепкого сложения, с мускулистыми, крупными руками и длиннопалый, с широкими коленями, но узкими бедрами, и достаточно быстрыми ногами для бега и прыжков. Кажется, ты вполне подходишь под описание.
Мы спорили о том, какое тело необходимо мужчине, чтоб преуспеть в бою.
— Скорей уж, ты, Адам. Широкогрудый и с большими руками…
— Дело наживное. Тебе десять, и ты растешь. Нарастишь!
Вообще-то он тоже еще рос — но уже больше в мясо, вширь, чем ввысь. В шестнадцать Адам Хепберн был почти на голову выше собственного отца, и только ему господин граф позволял подобное превосходство. Что Уилл, что Патрик, бедняги, сами собой начинали сутулиться, оказавшись вблизи родителя. Меня же чаша сия миновала. Мне было десять, верно, но я уже и тогда отличался от братьев, и знал это. И знал это не только я. Поэтому я просто кивнул. Это же Адам! Он не способен жить по-другому — только верить в хорошее, поступать наилучшим образом.
— Из тебя получится великолепный рыцарь, Джон, превосходящий прочих.
— Я никогда не научусь убивать.
— Я тоже так думал.
— Ладно. Я никогда не научусь убивать так, как это делаешь ты.
Я разумел — с той степенью отстраненности, которая лишает жестокости мяснический труд, однако он понял по-своему:
— Или ты думаешь, что мне это нравится — убивать?
Я не думал.
— Убийство животного, как сегодня, совершенное ради пропитания не есть убийство. Облеченное правилами, оно — уже искусство.
— То же, как полагаешь, можно сказать и про убийство человека?
— Язвишь! — старший хмыкнул. — Отец Катберт был бы недоволен…
А я, между тем, знал, что Адаму уже довелось. Весной граф, путешествуя по Приграничью в должности Хранителя Марок, взял его в Лиддесдейл — там и случилось. Граф хвалил наследника, наследник помалкивал, не отвечая на подколы братьев. Я же не мог избавиться в себе от томительного, острого любопытства — и страха — ощутить, как клинок пронзает не кабанью, но человечью тушу. Может, это и есть грех? Может, всему виной мое странное крещение — виной этой неодолимой, пугающей тяге?
— Убийство человека я никогда не назову искусством, — помолчав, молвил Адам. — Ибо мы разрушаем тогда оболочку божественного духа — оболочку, и созданную по образу Божию. Убийство — всегда грех. Но кто мы такие, чтобы сопротивляться предназначению, промыслу, поставившему именно нас с обнаженным мечом в руке — на страже основ этого мира? Нет, Джон, не насилие ради насилия, не насилие само по себе. Однако насилие, чтобы обуздать насилие — волей Господа и честью благородного человека.
Убийство, совершенное волей Господа и честью благородного человека… порядок в изначальном хаосе воздвигается странной ценой, однако вкус этой дихотомии я ощутил много позже. Тогда мне было хорошо — так хорошо, что помню спустя полвека. Брат видел меня рыцарем — в ту минуту я и был им. Его слова прикрепляли мне шпоры, обвивали перевязью под меч, покрывали мантией… А он говорил: