Минучая смерть
Шрифт:
– Из женского корпуса. Ответ залепи в хлеб и брось, когда на прогулку пойдешь, вот сюда, в угол. Я и карандаш расстарался тебе и клок бумаги.
Федя в лихорадке дождался конца оправки, в камере схватил "Новый завет" и, перелистывая его, развернул между страницами записку. От нее пахнуло дыханием Саши, затем бумага как бы отвердела в пальцах: Саша умоляла его помочь ей освободиться из тюрьмы! Ее много раз допрашивали о типографии, о вещах, которые он унес в тот вечер. Она во всем созналась, но ей не верят, и она мучается, ей скучно и страшно: ее могут лишить места, а у нее на руках старая мать.
Федя перечитал записку и стиснул зубы: Сашу били, запугивали и выколотили из нее признание. И виноват в этом он, он. Сердце его твердило: "Видишь? Видишь?" - а мысль как бы подпрыгивала и тявкала: "Дурак, дурак!"
Феде виделось: его вызывают в контору, ротмистр с улыбочкой указывает на стул и говорит надзирателям:
– Введите Свечину.
Саша входит, опускает голову, путается, некает, но ротмистр разворачивает ее показания, вынуждает ее подтвердить их и улыбается:
– Так в чем же дело?
Саша начинает просить его, Федю, подтвердить ее показания, упрекает его, плачет. Федя видел ее дергающиеся плечи и шевелил языком: "И пусть, пусть, а я ни слова, ни слова не скажу". Он чувствовал себя так, будто Саша - висела на нем и влекла его к ротмистру, к полковнику, к прыщеватому, к сыщику с зонтиком. "И зачем я сказал ей? Зачем? Зачем?"
Из оцепенения его вывели надзиратели. В секретку они вошли гуськом. Старший оглядел пол, пощупал матрапы и поднял к окну руку:
– Как у вас, господа? Не сыро? Не дует?
Казаков и Федя переглянулись и, чтоб не расхохотаться, развели взгляды. Старший боком приблизился к Феде и внезапно сказал:
– Нам ведено обыскать вас. Поднимите руки.
Записка Саши была у Феди в ладони. Он мигом вложил ее в рот и стал жевать. Старший схватил его за руку и закричал:
– Куда? Постой! Взять!
Казаков кинулся к Феде, надзиратели оттолкнули его, опрокинули Федю на койку, ключами разняли ему зубы, вынули комочек жеваной бумаги, отобрали огрызок карандаша. бумагу и повели. Записка в руке старшего напоминала кашицу, и Федя шел с усмешкой: "Почитайте, почитайте!"
Надзиратели спустились в полуподвал, в полутьме открыли смутно видную дверь, толкнули за нее Федю и заперли. Его захлестнули чернота и каменное молчание...
Он ощупал сырые, холодные стены, шершавый пол и сердито заходил по карцеру.
"На мед, собаки, ловите, думаете, я муха..."
Не рассчитав шагов, он ударился о стену, в бешенстве нашел дверь и стукнул в нее кулаком. Звук подпрыгнул в коридоре, покатился и увяз в тишине. Спину лизнула сырость. Федя тряхнул головой и забарабанил кулаками.
Дверь была окована шершавым от ржавчины железом и заглатывала удары. Натрудив руки, Федя застучал каблуками, - и гул в коридоре усилился. В грудь с сипеньем врывалась затхлая сырость и колола под сердцем. Гнев уже переходил в ярость, когда дверь как бы треснула, отшатнулась, и на голову Феди брызнул желтый свет фонаря.
– Чего стучишь, дьявол?!
Федя отстранился от слепящего света и крикнул:
– Дайте пальто и доску!
Надзиратель
поднял фонарь и зашевелил усами:– Может, перинку еще? Можно, чего ж... Мягко, тепло будет, как постелю...
Федя оглядел лохматое, обросшее тенями лицо и выпрямился:
– Стели! Думаешь, я из тех, кто в рот пальцы кладет?
– А из каких же?
– Тронь, узнаешь!
Рот надзирателя залила слюна, и он забулькал им:
– Гы-ы, ишь ты... И трону, что ж. Постучишь, и трону.
Мою постель заслужить надо. Я зря не стелю, я задело...
Он посветил в углы и медленно вышел. Закрытая им дверь всклубила холод, и тот обернулся вокруг тела вонючей, омерзительной тряпкой. Федя стряхнул озноб и забарабанил в дверь с новой силой. Нога отупела-сменил ее, а когда дверь опять дрогнула, втянул в плечи голову и приготовился к удару.
По карцеру поползла серая полоса полутьмы, над головой пролетело что-то большое, матерчатое и распласталось на полу:
– На, быдло! И погреми мне еще!
Под ноги скользнула доска, загремело ведро, упал кусок хлеба, шоркнула кружка, и дверь закрылась. Звуки шагов надзирателя уплывали в камень и медленно глохли в нем.
Федя нашарил хлеб и положил его на кружку с водой, нашел пальто, застегнул его на себе, лег на доску, закрыл глаза и очутился на заводе. Рядом о ним стоял подросток Спирька. Он вернулся с хутора и рассказывал, как его встретили там, как он ездил на мельницу молоть рожь, как за два года подросли вербы, которые он когда-то сажал с братом. Голос его щебетом порхал над грохотом котлов и вдруг надломился:
– Ну, вставай! Эй, тьг-ы! Или очумел?
Федя застонал от боли, увидел фонарь и, хватаясь за ноги надзирателей, вскочил:
– Чего вы, собаки, деретесь?!
– Кто? Что ты? Выходи!
Надзиратели дышали тяжело, умышленно наваливались на Федю плечами, "и он сказал им:
– Не лезьте, горла перерву!
– Ну-ну-у, иди, какой горлохват нашелся...
Была уже ночь, из коридоров на лестницу стекала похожая на шопот, вздохи и писк, ни с чем не сравнимая, ночная, тишина неволи.
В конторе Федя увидел лысенького жандармского вахмистра и спросил:
– Теперь вам поручили колдовать надо мною?
Вахмистр встрепенулся и кивнул на кабинет начальника тюрьмы:
– Сию минуту придут.
В тепле Федю охватила дрожь, и он облокотился на стул. Из кабинета вышел ротмистр, улыбнулся и звякнул шпорами:
– Доброй ночи, господин Жаворонков.
– Пусть вся ваша жизнь будет такой доброй.
– Вы раздражены? Я понимаю, но, право, все сложилось к лучшему: записочка Александры Семеновны открыла вам глаза на положение, в котором вы находились, и мы, надеюсь, сегодня столкуемся с вами...
Зубы Феди стучали, и мысль, что ротмистр истолкует его дрожь по-своему, заторопила его:
– Ни гроша не стоят ваши записочки!
– сказал он.
Расположившийся за столом ротмистр привстал:
– Позвольте, разве вы от нас получили записочку?
– Какую записочку? Где она?
– К сожалению, она отправлена нами в Петербург, но копию я могу показать вам. Вот, пожалуйста, читайте...
Феде стало теплее, легче.
– "Значит, усатый подослан", - решил он и раздельно сказал: