Мемуары
Шрифт:
Что же касается до г-на маркиза, то он, прекрасно зная, что во время сейма князь примас непрерывно занят и вынужден, поэтому отступая от общепринятых норм, просить всех послов, и маркиза в том числе, выяснять предварительно время, когда они могли бы быть приняты, в случае, если у них возникнет необходимость обсудить что-либо, чтобы вести беседу с наибольшими упорствами и чтобы им могло бы быть оказано внимание, соответствующее содержанию беседы, — зная всё это, маркиз де Польми прибыл к князю примасу в четверг 7 июня 1764, вместе с господином Генненом, резидентом Франции, совершенно неожиданно.
У князя примаса они застали многих сенаторов и дворян, излагавших князю каждый своё дело, но, тем не менее, князь принял
Князь провёл маркиза в кабинет, где он обычно принимает иностранных послов; за ними туда последовали вельможи, находившиеся у князя в тот момент.
Боли в седалищном нерве помешали князю сесть. Остался стоять и маркиз, первым взявший слово, и заявивший, что король, его господин, узнал о существующем в республике расколе и, в связи с этим, повелел ему возвратиться во Францию и отсутствовать в Польше всё время междуцарствия, ибо король не считает пристойным для своего посла выполнять обязанности дипломата при одной из партий, а не при законных органах республики. В подтверждение своих слов маркиз вытащил из кармана депешу, полученную им от своего двора, и прочёл из неё несколько слов — помимо прочего, там было сказано и о русских войсках.
Заключив из этого, что маркиз де Польми не признает авторитета республики и даже самого её существования, подтверждённого законно и свободно избранным сеймом, реальным главой которого был князь примас (позиция посла не могла не оскорбить и всех членов сейма, многие из которых присутствовали при беседе), князь счёл уместным ответить, что он огорчён тем, что не сможет впредь оказывать внимание г-ну послу и свидетельствовать в его лице должное уважение королю Франции. Ещё более задевает его то обстоятельство, сказал далее князь, что господин посол его величества считает невозможным своё здесь представительство исключительно потому, что не хочет признать законным и полновластным авторитет республики — это-то и является самым тяжким для неё оскорблением, равно, как и величайшей по отношению к ней несправедливостью. Разумеется, господин маркиз волен, выполняя приказ, покинуть Варшаву, вероятно, и господин резидент (князь указал на господина Геннена) последует его примеру...
На это маркиз ответил:
— Он тоже уедет, когда получит соответствующий приказ.
Тогда присутствовавший при этой сцене князь Чарторыйский, воевода Руси, заметил:
— Будем надеяться, что когда его величество проинформируют более точно, его отношение к республике станет более благоприятным.
Маркиз возразил:
— Король не нуждается в дополнительной информации; ему прекрасно известно, что здесь происходит.
Тогда князь примас вынужден был заявить:
— Поскольку вы не считаете республику республикой, она не может более поддерживать с вами отношения и, в свою очередь, перестаёт считать вас послом. Таким образом, я говорю «всего хорошего» лишь господину маркизу де Польми.
Маркиз, удаляясь, сказал на это:
— Ваш покорный слуга, господин архиепископ!
Услышав эти слова, князь примас, сделавший было несколько шагов чтобы проводить маркиза, остановился.
Маркиз де Польми удалился после этой беседы (вся она не длилась и десяти минут) с такой поспешностью, что гвардейцы едва успели взять на караул, а для того, чтобы оказать все подобающие послу почести, времени у них не осталось».
Неприятный оборот, который приняло это дело, приписывали целиком неловкости Любиенского. Я имею, однако, основания предполагать (без неопровержимых доказательств), что посол России Кайзерлинг, обеспечивший уступчивость примаса и его канцлера Млодзиейовского своим пожеланиям, оказал на Любиенского всё доступное ему воздействие, добиваясь, чтобы тот отбил охоту к сотрудничеству у посла Франции и побудил его покинуть Польшу. А это, в свою очередь, стало
причиной того, что Людовик XV признал меня королём значительно позже, чем это сделали все остальные монархи.Граф Мерси д’Аржанто, который, окончив свою миссию посла Австрии в России, надолго задержался в Варшаве и премного распространялся там о том, что его двор охотно разделит стремление России меня поддерживать, получил приказание покинуть Польшу после скандала с послом франции — таким образом венский двор решил засвидетельствовать Франции своё понимание и поддержку. Это отдалило моё признание также и Веной; недовольство Австрии и Франции повлияло, рикошетом, и на негативное отношение к моему избранию в Турции.
Как бы там ни было, но Кайзерлинг был, казалось, очень доволен удалением господ де Польми и де Мерси, надеясь, по всей вероятности, на то, что Россия сможет свободнее устраивать в Польше всё по своему вкусу — с помощью одного лишь короля Пруссии, которого Кайзерлингу, вроде бы, удалось приручить.
VII
В середине зимы 1764 года, в дни, когда трудности, связанные с моим избранием, скапливались в один огромный ком, посол Кайзерлинг, подчёркивавший постоянно полное доверие ко мне, сказал однажды:
— Я хотел бы знать лично ваше мнение об одной идее... Что думаете вы о возможности возвести на трон князя Чарторыйского, вашего дядю — вместо вас?.. Скажите мне откровенно, кому из вас двоих, по-вашему, легче добиться в Польше успеха?.. Вы ответите мне через три дня.
Тысячи разных мыслей, пришедших мне в голову за это время, позволили всесторонне обдумать поставленный предо мною вопрос. Более всего меня занимала мысль о том, что, если я стану королём, императрица, рано или поздно, могла бы решиться выйти за меня замуж, в то время, как, если я им не стану, этого не случится уже никогда.
Кроме того, я был более всего на свете привязан к трём людям: моему старшему брату, Ржевускому, в то время писарю, впоследствии — маршалу, и тому самому Казимиру Браницкому, с которым я сблизился в России. И по отношению к ним ко всем, мой дядя воевода Руси, при многих встречах проявлял самые несомненные признаки недружелюбия.
Наконец, мне вообще был отлично известен деспотический и непримиримый нрав моего дяди.
Таковы были основные мотивы, вынудившие меня по истечении трёх дней заявить Кайзерлингу, что, невзирая на дружелюбие, проявляемое дядею ко мне лично, у меня есть все основания предполагать, что, в общем и целом, правление моего дяди было бы суровым, и по этой именно причине я думаю: для благополучия нации будет лучше, чтобы корона досталась мне, а не ему.
Услышав мой ответ, Кайзерлинг, не медля ни секунды, воскликнул с живостью:
— Храни нас Господь от сурового правленья!
И добавил, что не желает более, чтобы возникал, так или иначе, вопрос, ответить на который он мне предложил.
Эпизод этот, крайне важный для моей жизни, более, чем что-либо утвердил меня в мысли о том, что из всех человеческих недостатков наименее простительным является заносчивость. Тот, кто рукоплещет сам себе — он, дескать, хорошо сказал или хорошо поступил в той или иной ситуации, — не принимает во внимание, что никто не волен думать, что всё и, в частности, то, что более всего нам льстит, происходит по воле кого-нибудь, кроме Того, кому угодно нам это ниспослать.
Лишь восемь лет спустя после моего разговора с Кайзерлингом, в моём уме сложился текст ответа, который я должен был бы ему дать.
Скажи я ему:
— Я желаю стать королём лишь в том случае, если у меня будет уверенность, что я женюсь на императрице. Если же мне в этом будет отказано, мне нужно только быть уверенным в милости будущего короля к трём моим друзьям, а сам я останусь частным лицом, ибо без императрицы корона не привлекает меня...
Ответь я так, я всё бы примирил.