Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Таков был избранный Елизаветой наследник престола.

Он был постоянным объектом издевательств своих будущих подданых — иногда в виде печальных предсказаний, которые делались по поводу их же собственного будущего. Частенько в шутках этих звучало и сочувствие супруге великого князя, ибо ей приходилось либо страдать, либо краснеть за него.

Сам же он постоянно смешивал в своём воображении то, что слышал о короле прусском — деде того, что правил, том самом деде, которого Георг II, король Англии, его кузен, называл «король-капрал», с образом нынешнего короля Пруссии, который он себе создал. Он полагал, в частности, что ошибаются те, кто утверждает, что король предпочитает трубке — книги, и особенно те, кто говорит, что прусский король

пишет стихи.

А великая княгиня, как и многие другие, терпеть не могла запаха курительного табака и много читала — здесь коренилась первая причина её недовольства.

Кроме того, поскольку она была убеждена в то время, что канцлер Бестужев лучше, чем кто-либо, знает, в чём состоят истинные интересы России, она не одобряла прусскую систему и уж, во всяком случае, не способна была разделить ни преклонение своего супруга перед королём Пруссии, ни его преувеличенное представление о голштинской мощи. Принц подозревал даже, что она склоняется к идее Бестужева вынудить великого князя совсем отказаться от своего голштинского герцогства, дабы оно не стало (как говорил канцлер) «русским Ганновером» — тут заключался намёк на явное предпочтение, оказываемое Георгом II интересам курфюршества перед интересами Англии.

VI

Пруссаком я, конечно, не был, но по-немецки говорил. Легко приспосабливаясь к тональности бесед великого князя, я сумел, очевидно, понравиться ему, ибо он пригласил меня провести два дня за городом, в Ораниенбауме, вместе с графом Горном, шведом, приехавшим в Россию в 1756 году.

Поскольку каждый шаг принца зависел от императрицы, — Елизавета присматривала за ним, как за ребёнком, — потребовалось специальное разрешение на то, чтобы Горн и я смогли поехать в Ораниенбаум. Я обрадовался возможности провести там эти два дня, хоть и понимал, при этом, что в Ораниенбауме я стану особенно удобным объектом бдительности шпионов, приставленных императрицей к «молодому двору».

Я не имел ранее возможности так запросто приближаться на людях к великой княгине и наслаждаться, находясь в обществе, прелестью её беседы.

В один из этих дней зашёл разговор о мемуарах великой Мадемуазель [46] и о словесных портретах, нарисованных ею в качестве приложения. Это навело меня на мысль написать собственный портрет — тем более, что великая княгиня выразила желание иметь его.

Я привожу его здесь таким, каким я написал его тогда, в 1756 году. Я перечёл его в 1760 — и добавил несколько строк, помеченных этой датой. Далее я стану сообщать читателю мемуаров о тех изменениях, которые годы или обстоятельства внесли в этот портрет — настолько откровенно, по крайней мере, насколько человеку дано познать самого себя.

46

Великая Мадемуазель — сестра французского короля Людовика XIV, известная своими мемуарами и своим морганатическим браком.

«Начитавшись» чужих портретов, я решил нарисовать свой собственный.

Я был бы полностью доволен своей внешностью, будь я на дюйм повыше, будь мои ноги более стройными, бёдра не такими широкими, нос не так горбат, зрение острее, зубы поровнее. Только после всех этих коррективов я почувствовал бы себя поистине привлекательным, но я вовсе не стремлюсь к этому, ибо полагаю, что обладаю лицом благородным и достаточно выразительным, и что мои жесты и манера держаться достаточно утончены для того, чтобы быть замеченным в любом обществе. Моя близорукость придаёт мне, подчас, несколько стеснённый вид, но это длится недолго, и как только этот момент проходит, я держусь, случается, даже преувеличенно гордо.

Прекрасное воспитание, мною полученное, помогает мне, к тому же, маскировать недостатки моей внешности и моего характера, и даже извлекать и из того, и из другого выгоду, превосходящую их подлинную ценность.

У

меня хватает ума, чтобы поддерживать беседу любого уровня, но я недостаточно красноречив, чтобы часто или длительное время подряд самому вести беседу, если только речь не идёт о чувствах или об изящных искусствах — природа щедро наделила меня художественным вкусом, я сразу же ощущаю и то, что смешно, и то, что фальшиво в произведениях любого жанра. Это же относится и к людям; случается, я слишком поспешно даю им это почувствовать.

Я всегда избегал, из антипатии, дурное общество.

Огромная доля лени не даёт мне использовать мои таланты и мои знакомства так полно, как я бы того желал. Работаю я под воздействием своего рода вдохновения — делаю много за один присест, или не делаю ничего.

Меня не легко посадить в лужу, и я часто кажусь более ловким, чем это есть на самом деле.

В то, что принято называть ведением дел, я вношу обычно слишком много откровенности и пыла — и поэтому часто допускаю промахи. Я способен вынести довольно точное суждение о деле, я быстро нахожу ошибки в каком-нибудь проекте или у того, что его осуществляет, но мне нужны и совет, и узда, чтобы не наделать ошибок самому.

Я крайне чувствителен, но, скорее, к печали, чем к радости; печаль могла бы целиком завладеть мною, не храни я в глубине сердца предчувствие величайшего счастья в будущем.

Я рождён с громадным, всепожирающим честолюбием — идеи реформ, славы и пользы для моей родины стали канвой всех моих начинаний, всей моей жизни.

Я не слишком склонен к прекрасному полу, и первый опыт, обретённый мною в отношениях с женщинами, отношу исключительно за счёт стечения особых обстоятельств. Но вот я познал наконец подлинную нежность — и я люблю с такой страстью, что поворот в моей любви несомненно сделал бы меня несчастнейшим из смертных и полностью бы меня обескуражил.

Долг дружбы священен для меня, и я распространяю это понятие на очень многое. Если мой друг не прав по отношению ко мне, нет ничего такого, чего я не сделал бы, чтобы избежать разрыва, и долго ещё после того, как он оскорбил меня, я стану помнить, чем я был ему обязан. Полагаю, что я — хороший друг. Правда, доверительно близок я бывал лишь с немногими людьми, но я всегда бесконечно благодарен за сделанное мне добро.

Прозорливо различая ошибки, совершённые мною в прошлом, я слишком склонен оправдывать их тем, о чём часто размышлял: если полностью беспристрастно проэкзаменовать собственную персону, то каким бы добродетельным себя ни считать, всегда можно обнаружить где-то глубоко зародыши весьма постыдных свойств, способные привести к самым тяжким последствиям — им не требуется, в сущности, даже особых усилий, чтобы вылупиться, если не принять своевременно меры.

Я люблю делать подарки, ненавижу скаредность, но не особенно-то умею распоряжаться тем, что у меня есть.

Я хуже оберегаю свои собственные секреты, чем тайны других — их я храню исключительно добросовестно.

Я весьма подвержен состраданию.

Я обожаю встречать любовь к себе и одобрение своих поступков; моё тщеславие стало бы непомерным, если бы боязнь показаться смешным и нарушить общепринятые нормы не научила меня ему противостоять.

Я никогда не лгу — как из принципа, так и от природного отвращения к фальши.

Я не принадлежу к тем, кого называют святошами, и я отнюдь не безгрешен, но, осмелюсь сказать, я люблю Бога и часто к Нему обращаюсь, и я тёшу себя мыслью о том, что Он охотно делает нам добро, когда мы Его об этом просим.

Ещё я имею счастье любить своего отца и свою мать — по душевной склонности, но и по сыновнему долгу.

Мысль о мести, возникшую в первый момент, я почти никогда не бываю способен полностью реализовать на практике — жалость мешает этому, я полагаю. Часто прощают или из своего рода лености, или по надменности — и я опасаюсь, как бы эти причины не привели однажды к полной невозможности осуществить многие мои намерения.

Поделиться с друзьями: