Критика цинического разума
Шрифт:
Двойная жизнь в том смысле, о котором я говорю и который реализован на практике,— это сознательно осуществляемое раздвоение личности — систематическое и тенденциозное. Послушаем, что говорит по этому поводу «Приверженец Птолемея»...
Страдание — что это такое вообще? У тебя много чего накопилось внутри, тебя так и распирает — так открой шлюзы; тебе не нравятся времена — повесь плакат над своим письменным столом и напиши на нем крупно: «В этом ничего не изменишь!» Главное — владеть собой! У тебя неплохо идут дела — извне ты зарабатываешь свои деньги, а внутри даешь своей обезьянке сахарку, большего и быть не может, таково уж положение дел, постигни его, не требуй того, что невозможно! Довольствоваться тем, что у тебя есть, и время от времени глядеть на водную гладь,— говорит он в заключение, но и это отнюдь не смирение с судьбой, все это перекрывается его лучащимся диони-сийским мотивом... Все это, вместе взятое, снова и снова дает в итоге главную максиму: постигни положение вещей — то есть учитывай ситуацию, сообразуйся с ней, затаись и замаскируйся, только никаких убеждений... с другой стороны, однако, спокойно принимай убеждения, мировоззрения, синтезы всех направлений розы ветров, если того требуют институты общества и конторы, только
12. О немецкой республике аферистов. К естественной истории обмана
Орге говорит: «Они мыслят себе это так: Умные живут, надувая глупых, а глупые живут работой».
Б. Брехт. Дневники. 1920-1922
Если кто-либо пожелает написать социальную историю недоверия в Германии, то его внимание должна привлечь в первую очередь Веймарская республика. Обман и ожидание обмана приобрели здесь характер эпидемии. В те годы постоянно существовал риск, что за абсолютно респектабельным и надежным видом скрывается нечто, не имеющее основы, хаотическое. Переворот произошел в тех глубинных областях коллективного чувства жизни, в которых проектируется онтология повседневности: смутное и глухое ощущение непрочности вещей проникло в души — чувство отсутствия субстанциальной основы, чувство относительности всего, ускорившихся перемен и вынужденного плавания по воле волн, от одного перехода к другому.
Это ослабление чувства надежности выливается в массовое распространение страха перед современностью и озлобленности на нее. Ведь она есть совокупность отношений, в которых все как раз и кажется лишь «относительным» и склонным к постоянным переменам. Этот страх и озлобленность легко оборачиваются готовностью отвернуться от такого неудобного и неуютного состояния мира и превратить ненависть к нему в «да», говоримое общественно-политическим и идеологическим движениям, которые сулят наивысшую степень упрощения и энергичнейший возврат к «субстанциальным» и надежным отношениям. Здесь проблема идеологии поворачивается к нам, так сказать, психоэкономической стороной. Ведь фашизм и близкие к нему течения были — философски говоря — в значительной части движениями упрощения. Но то, что именно рыночные крикуны, расхваливающие на все лады новую простоту (добро—зло, Друг—враг, «фронт», «верность себе», «единение и сплоченность»), со своей стороны, прошли через современную и нигилистскую школу изощренности, блефа и обмана, массам предстояло выяснить для себя слишком поздно. Столь простые на словах «решения», «позитивное», новая «стабильность», новая сущ-ностность и надежность — ведь все это структуры, которые в «подводной», незримой части своей еще более сложны, чем те сложности
современной жизни, за рецепт против которых они выдаются. Ведь они — защитные и реактивные образования и структуры, составленные из современных опытных познаний и отрицаний их. Антимодерн куда как современнее и сложнее, чем то, что он отвергает, и уж в любом случае он мрачнее, глуше, брутальнее и циничнее.
В таком лишенном надежности и всяческих гарантий мире аферист становится главенствующим типом эпохи par excellence. Дело не только в том, что резко возраст? гт количество случаев обмана, мошенничества, брачных афер, шарлатанства и т. п.; аферист — как в том убеждает себя, основываясь на опыте, общественное сознание — становится непременной и неизбежно присутствующей фигурой, моделью, созданной эпохой, и мифическим шаблоном. Во взгляде на афериста лучше всего реализуется потребность в наглядном воплощении этой двусмысленной жизни, в которой все то и дело выходит не так, как «задумывалось», «подразумевалось», «хотелось» и «имелось в виду». В образе афериста обретается компромисс между ощущением эпохи, говорящим, что все стало «слишком сложным», и потребностью в упрощении. Если уже невозможно вникнуть во все «великое целое», разобраться во всем Этом хаосе денег, интересов, партий, идеологий и т. д., то все же можно разглядеть на единичном примере, как разнятся между собой выставляемое напоказ и то, что за ним скрывается. Наблюдая за тем, как устраивает свой маскарад обманщик, укрепляются в убеждении, что и вся действительность устроена точно так же, и в ней сплошь и рядом все орудуют под масками, в первую очередь там, где за этим труднее всего проследить. Таким образом, аферист становится экзистенциально важнейшим и понятнейшим символом хронического кризиса современного сознания, проистекающего от его усложненности.
Для того чтобы рассмотреть феномены аферизма по отдельности, потребовалось бы отдельное исследование. Нужно было бы сказать о Феликсе Круле, герое романа Т. Манна; о его живом прообразе, гениальном мистификаторе, ясновидящем, великосветском льве и гостиничном воре Манолеску, элегантном молодом румыне, который заставлял всю Европу, затаив дыхание, следить за своими уголовными аферами и, кроме того, написал два тома мемуаров, где литературные мистификации соединились в одно целое с уголовными; следовало бы сказать о незабвенном гауптмане фон Кёпенике, являвшем собой поистине персонаж плебейской плутовской комедии, с театральной постановкой которой снискал шумный успех в 1931 году на сценах Веймарской республики Карл Цукмайер. В том же жанре пробовал свои силы фальшивый принц из рода Гогенцол-лернов Харри Домела, использовавший стремление пролезть в аристократические круги, свойственное прусским снобам из числа реакционеров, и тоже увековечивший себя в опубликованных в 1927 году мемуарах.
Одно лишь перечисление и описание главных мошенничеств и афер того времени составило бы толстый том. Можно было бы доказать, что обман стал особой отраслью, в которой подвизалось множество специалистов, а ожидание обмана сделалось всеобщим состоянием сознания — в двояком смысле: как готовность дать себя обмануть и как недоверие, вызванное опасением обмануться в ком-либо. Это были сумеречные годы коллективных иллюзий, в неверном, двойственном свете которых одни видели для себя шанс сделать карьеру посредством афер и лживых обещаний, а другие с такой силой проявляли готовность быть обманутыми, что активной стороне оставалось только сделать то, чего уже ожидала сторона пассивная. Эпоха модерна утверждалась в головах в форме непрерывной тренировки в испытывании соблазнов и в то же время в форме выработки в себе устойчивого недоверия.
В 1923 году инфляция в Германии достигла своего пика. Государство, запустив на полные обороты
свой печатный станок, но не обеспечивая деньги ничем, само оказалось в роли мошенника, хотя и не привлекавшегося к ответственности, поскольку никто не мог пожаловаться на потери от инфляции. В этом году в одном из небольших лейпцигских издательств вышла в свет брошюра «Психология афериста». Ее автором был доктор Эрих Вульфен, гуманистически настроенный и образованный, демонстрировавший разносторонние интересы бывший прокурор из Дрездена, который посвятил себя решению задачи довести науку о борьбе с преступлениями (криминологию) до высот изучения психологических и культурных предпосылок преступления. В его рассуждениях начали вырисовываться контуры новой науки: мы можем называть ее «культурной криминологией». Вульфен разрабатывает психопатологию повседневности для домашнего потребления прокуроров и стражей порядка. Он сам ставит себя в один ряд с Ломброзо и Гроссом, именуя себя «психологом-криминалистом». Его брошюра, написанная в бесхитростном и юмористическом тоне, читается как краткий очерк полицейской антропологии двадцатых годов. Здесь выдает профессиональные секреты человек, для которого, учитывая род его занятий, обман составлял половину жизни, а с учетом разоблачения его — почти всюжизнь.
Первопричины обмана, по Вульфену, заложены в инстинктах, которыми наделен человек. А именно: природа снабдила человека изначальными инстинктами утаивания и притворства, данными в помощь общему инстинкту самосохранения. Даже у животных, стоящих ниже человека на эволюционной лестнице, наблюдаются проявления обмана: медведи, обезьяны, лошади и другие уже попадались на нем. Таким образом, еще в мозгу животного можно найти «задатки психологии афериста». У человека такие задатки получают специфическое развитие. Дети — прирожденные обманщики. Их влечение к игре, их талант ко «лжи понарошку», их способность к
подражанию, их склонность пробовать на деле выдуманное ими дают прокурору доказательства существования «врожденного инстинкта притворства». Все преступления, уверенно утверждает он как психолог, вырастают из «совершенно безобидных и скромных начал». Матрицей для преступления выступает норма: «.. .ребенок обманывает, имитируя какую-то потребность, просто для того, чтобы развлечься — лишь бы его взяли из кроватки, из коляски или сняли со стула». Уже потребность в развлечении заключает в себе зародыши позднее развивающейся гражданской непорядочности, которая часто есть не что иное, как способ воплотить в реальность фантазии, одновременно пробуждаемые и запрещаемые жизнью в индивидах. При мошенничестве осуществляется переход инстинктивного влечения и фантазии в преступление и в то же время превращение просто преступления в некий эстетический феномен. Это то, что столь явно восхищает и очаровывает бывшего прокурора в избранной им теме. Занимаясь криминальной психологией, чиновник кокетничает, заигрывая с культурными реалиями более высокого порядка: он, в сущности, признает преступление афериста воплощаемым в практике произведением искусства. Конечно, он цитирует в этой связи Гете, Ницше и Ломброзо, то и дело касаясь связи между аферистским и художническим дарованием — имея в виду не только плагиат*. Аферизм точно так же, как поэзия или сценическое искусство, подчиняется принципу удовольствия; он возникает под влиянием искушения сыграть важную роль, под влиянием тяги к игре, потребности самовозвышения, желания сымпровизировать. Великие аферисты довольствуются созданием сцены, на которой они смогут исполнить свои роли; богатство и материальные удовольствия имеют для них — что подозрительно негражданственно — лишь иллюзорную ценность. Деньги, которые они приобретают благодаря своим мошенничествам, не признаются ими капиталом, а выступают всегда лишь как средство для создания определенной атмосферы, как часть оформления сцены, нужной для создания собственного образа, воплощающего криминальные фантазии. Это верно по отношению к фальшивым графам, брачным аферистам с размахом, ложным главным врачам ничуть не меньше, чем по отношению к банкирам, капиталы которых существуют только в воображении, к великосветским сводницам и княгиням, которые не упоминаются в «Готском альманахе»f.
Вульфен обнаруживает способность амбивалентно относиться к своему материалу. Как психолог, он вполне признает роль воспитания при развитии детского игрового поведения и фантазий. Первоначально невинный «талант», по его утверждению, превращается в «сознательную потребность» только в «известной атмосфере лжи», создаваемой воспитателями. Сами воспитатели часто окружают детей иллюзорной действительностью,
сотканной из лжи и угроз, обмана и двойной морали. В таком климате рукой подать до «предкриминальной диспозиции». Плутовство, розыгрыши, бахвальство, искажение смысла сказанного, лесть — все это хорошо известные общей психологии движения человеческой души, от которых очень легок переход на мошенническое поприще. Известно также, что в период «кризиса, связанного с половым созреванием» (там, где он имеет место) могут возникнуть предпосылки к такого рода поведению, которое порой приводит к входящей в привычку лживости. Тот, кто хочет найти литературное свидетельство такого пубертатного аморализма и подростковой двойной жизни, может почерпнуть из первой автобиографии Клауса Манна «Дитя этого времени» (1932) знания о том, как «обстояли дела» в то время у мальчиков-мужчин. Двадцатишестилетний автор — как на то указывает название книги — дает при изображении своей жизни ключевые слова для понимания социальной психологии современности и своего рода философии истории юношеских прегрешений; он ссылается на стихи Гофмансталя: «Заметь, заметь, время особенное, и у него необычные дети — мы»*. И в эротической сфере известны феномены, переходящие в обман,— соблазнитель (Дон Жуан, брачный аферист); двойная жизнь добропорядочных супругов.
Мошенники изобретают криминальные варианты того, что официально именуется карьерой. Ведь они делают карьеры, но иначе, чем интегрированные члены общества. Ими движут «своеобразные» внутренние мотивы, сравнимые с теми, которыми бывают движимы игроки, альпинисты, охотники, и они становятся, по большей части, невольными жертвами своих собственных талантов, среди которых выделяются ловкость и предприимчивость, красноречие, шарм, способность нравиться, чувство ситуации, находчивость, присутствие духа и фантазия. Они столь же хорошо владеют искусством риторики, сколь и искусством пантомимы. Они часто подпадают под влияние сильной динамики их «орудия речи» и тяги покрасоваться на публике, которые проистекают из способности воспринимать собственные фантазии с крайне убедительной степенью достоверности и подходить ко всем вещам с одной меркой — как их можно сделать и «провернуть». Своим поведением они — в высшей степени успешно — размывают повседневные онтологические границы между возможным и действительным. Они — изобретатели в экзистенциальной сфере.