Короткая ночь
Шрифт:
— И все же срам-то какой, Ясю! — вздохнула она.
— Срам, кто же спорит! — согласился тот. — Да только не девкам — отцам с матерями! Попам, ксендзам, всему нашему вековому покону, где тебе счастья твоего простого никто не даст, коли сам ты его зубами не выдерешь. Вот и выдирают — кто как может.
Он наклонился к ней ближе, почти касаясь губами уха.
— Думаешь, от хорошей жизни молодые по яругам да сеновалам перемогаются? Они бы и сами рады по-честному все устроить, да кто им даст? Отцам всегда что-нибудь да не так: этот беден, другой хворает, а тот бы и всем хорош, да ему уж мать невесту сыскала, а он, паршивец, остолоп эдакий, уцепился за свою Марыську убогую, и хоть пополам ты тресни! Марыська им нехороша, подавай богатую да родовитую! А потом еще и на панов плачемся: мол, задавили совсем, вздохнуть
Янка вдруг осекся, умолк, и по лицу его промелькнула знакомая тень того давнего горя.
— Митрасика моего вспомни, — промолвил он наконец. — Хуже он других? По мне так ничем не хуже. А ведь ему куда хуже, чем тебе, не повезло: ты хоть знаешь своих отца с матерью, а он даже ведать не ведает, кто его родил…
Леся не сразу нашлась, что ответить: здесь любые слова могли прозвучать кощунством. Но и совсем ничего не ответить было тоже как будто неловко. Наконец она решилась:
— Мать к дверям подкинула?
— Может быть, — пожал он плечами. — Да только я думаю, он девки дворовой сынок. Не знаешь разве, как это бывает?
Конечно же, она знала; недаром ведь выросла на Белой Руси, много веков стонущей под панским игом.
Такое сплошь и рядом случается: дворовой девке трудно себя уберечь. Заступы у нее никакой, пожаловаться некому, замуж выйти ей не всегда и позволят, а коли пан да паничи молодые глаз положат — изволь тут не гонориться, а еще и благодарной быть, что тебя, хамку, благородные господа своим вниманием удостоили. Что? Какая девичья честь? Вы о чем? Девичья честь — для паненок, а для крепостной девки честь одна — панская воля. А упрямиться будешь — станут тебя, что ни день, на конюшне розгами пороть; поначалу не так чтобы уж очень сильно, больше для острастки, а потом с каждым разом все больнее и больнее, и ясно, что в покое тебя не оставят, а будет только хуже. Иных, случалось, под конец и до смерти забивали…
А коли даже от панов и ухоронишься, проглядят они тебя, не заметят — так ведь гайдуков кругом сколько! Уж эти не проглядят и церемониться не станут: носом в солому, юбку на голову — и весь разговор!
А родит такая девчина ребенка — и снова она же виновата! Тут уж пани хозяйка правый суд ведет, хотя прежде и знать ничего не желала. И опять — все те же розги, если не хуже. Но тут еще всяко бывало: коли пан за свою каханку вступится — может и обойтись.
А вот младенцев почти всегда постигала одна и та же участь: их отправляли «на село», в какую-нибудь нищую многодетную семью. Где, мол, дюжина кормится, там и тринадцатый перебьется. Окрестные села битком набиты такими вот Митраньками, Симонками, Зоськами — голодными, заброшенными, растущими почти без призора, как бурьян по канавам. А где-то совсем близко, в панском имении, живут их родные матери, насильно разлученные со своими детьми. Кому-то это, может, и на руку, что от такой обузы избавили, но другие, должно быть, тоскуют…И у Митрасика, наверное, тое есть где-то мать, которую он никогда и в глаза не видел.
Леся не помнила, сколько времени она так сидела — подперев голову руками, размышляя о чудовищной жестокости и несправедливости этого мира. Но вдруг, словно о чем-то вспомнив, она встрепенулась, поглядела на притихшего друга испуганными, потемневшими глазами.
— Ясю!
— Да? — откликнулся он.
— Значит, выходит, и нам тоже… придется? — она не смела продолжать, да и не могла: слова застыли у нее в горле, гортань онемела.
Он посмотрел на нее с печальной нежностью, и в то же время как-то понимающе насмешливо.
— Что, не терпится?
Это ее успокоило. Он понял ее сомнения, и она была этому рада.
Запретное манило и в то же время пугало ее. Леся довольно отчетливо представляла себе, что ее ждет; иначе и быть не могло — она ведь выросла на селе. И относилась к этой стороне своего будущего вполне спокойно, как к чему-то естественно-неизбежному, такому, как, скажем, растущие зубы у младенцев или месячные недомогания у женщин. Ее, безусловно, волновали эти вопросы, как
и всех подрастающих юниц во все времена. Девчата-ровесницы постоянно вели промеж собой возбуждающие беседы. Леську, правда, почти всегда прогоняли: мол, не доросла еще, рано ей про такое слушать!Когда Владка Мулявина вышла замуж, подруги на другой же день принялись ее расспрашивать: что да как с ней было ночью? Но Владка в ответ лишь краснела да отмалчивалась, из чего Леся поняла: ничего особо хорошего.
Позднее Катерина, набиваясь к ней в наперсницы, тоже много чего рассказывала, но все больше намеками, ничего определенного. И снова девушка не могла понять, что же сама Катерина обо всем этом думает. Разбитная молодка то с томной сладостью в голосе говорила о своих тайных свиданиях, то вдруг, резко меняя тон, начинала остервенело бранить всех на свете мужиков, клеймя их «сволочами погаными» да «кобелями поблудными» — всех, кроме мужа: этот у нее оказывался то «псом цепным», то «кабаном бешеным». Все это вводило Лесю в недоумение: что же надеется здесь найти эта несчастная женщина, чем же так необоримо влечет ее запретная любовь, что она продолжает неистово забываться в вихре новых страстей, зная загодя, что ничего это ей не даст, кроме новой боли и разочарований?
И о гжелинской Маринке Леся много думала, о той бедной девушке, что безумно отдалась кичливому любомирцу, не имевшему ни сердца, ни совести.
Да и сама она хорошо помнит, как вся ее девичья суть бунтовала, когда к ней прикасались мужские руки — кроме одних-единственных. Потому что Ясь никогда не смотрел на нее сальными глазами, бесстыдно оценивая ее женские достоинства. И руки у него никогда не потели, не липли, не оставляли влажных пятен. А главное — он всегда был искренен, без пакостных тайных мыслишек; он любил открыто, любил ее всю, а не только то, что скрывают гарсет и юбка. И ей, напротив, всегда очень нравилось, когда он слегка, одними кончиками огрубевших от работы пальцев, поглаживал ее по обнаженной руке, или обнимал за плечи, или расплетал-заплетал ее длинную косу. И очень любила она, приникнув к его плечу, вдыхать терпкий, едва уловимый запах полыни, исходящий от его волос и рубахи. Плечо у него было худым, костлявым, но при этом оказывалось неожиданно удобным, словно созданным для того, чтобы она могла к нему прислониться.
А сейчас она испугалась не так даже мысли о близости с ним, как своего внезапного открытия, насколько близко подошла она к этому поворотному рубежу. Времени у нее почти не осталось, очень скоро придется делать выбор, и в любом случае не быть ей больше прежней Леськой, невинной и беззаботной. Страшно, зажмурив глаза, переступить запретную черту, пренебречь людским судом, стать навек отверженной; но страшней вдвойне этому людскому суду покориться, сделать, «как люди велят», предав себя и любимого. Тогда не будет больше Леси, дочери хохла Микифора, крестницы праматери Елены… Останется просто еще одна рабочая скотина, тупая и безответная, еще одна овца в божьем стаде… Нет, не бывать тому! Уж лучше — участь изгоя…
Ясь накрыл ладонью ее маленькую темную руку, осторожно погладил тонкие пальчики.
— Погодим, Лесю, — произнес он мягко. — С этим всегда успеется. А то как знать: может, и без того все обойдется у нас с тобой. Подождем пока…
Она улыбнулась, кивнула. Страх прошел, грозовые тучи рассеялись. И слезы давно просохли — она и не заметила.
Уже почти стемнело, и в воздухе повеяло туманной прохладой, а они все еще сидели вдвоем и долго молчали, глядя в одну сторону — туда, где, перемежаясь палевым и сизым, догорал закат. Влюбленные не услышали, как за их спинами, на минутку остановившись, прошел человек.
Рыгор Мулява окинул пристальным взглядом их прильнувшие друг к другу силуэты, Янкину руку на плече у девушки, ее изящную головку, доверчиво склоненную к плечу бывшего солдата, а затем, осуждающе покачав головой, пошел своей дорогой.
Глава одиннадцатая
Два дня спустя Лесю вновь посетил тревожный и странный сон, сродни тем, что приходили к ней прежде.
Снова видела она то же место: вековые стволы мрачных сосен, нависающий сверху черный подлесок и жутковатый глухой полумрак внизу. И хорошо знакомые, хоть никогда и не виданные угловатые резкие контуры черного камня. И тот же властный зовущий голос: