Карамболь
Шрифт:
Я снял с головы чичак железный с яловцом крашеным, ветер с Тибра приятно холодит свежевыбритый затылок, развевает мой длинный темно-русый чуб — это знак моего приветствия для земляков и единоплеменников, единокровников, если они есть на трибунах. Тут где-то должна быть и милая сердцу Любава. Собравшиеся римляне ревут нетерпеливо. На нижних трибунах сидит пышно разодетая знать, сенаторы и всадники, а также раззолоченные богачи-вольноотпущенники, в середине — обычная публика, или как тут презрительно называют — плебс, и только наверху, позади всех, могут находиться женщины. Потому если и присутствует тут Любава, то она может быть только на самом верху амфитеатра: или обмахивая опахалом из страусовых перьев госпожу, или поддерживая ее под локоток, чтоб той удобно было стоять. Римляне, народ бессердечный и жестокий, они даже женщинам и детям разрешают присутствовать на сагитариях, гладиаторских боях. Недаром говорят, что основателей
«Идущие на смерть приветствуют живых!» — кричат гладиаторы. Каждый старается понравиться толпе, эта симпатия может стоить жизни, недаром сказано, что сердце Рима — не белый мрамор Сената, а грязный песок Колизея. Вот оно, под ногами, — сердце Рима, этот серый, грязный песок, залитый кровью нескольких поколений гладиаторов. Вокруг бесчувственная, возбужденная толпа, восседающая на лавках, собравшаяся на кровавое зрелище — их головы похожи издалека на колышущееся ячменное поле, поле далекой родины…
«Макошь-богиня, обладающая тайной Прави; и помощницы твои, Доля и Недоля, вы нити прядете, в клубок сматываете, не простые нити — волшебные. Из тех нитей сплетается, свивается жизнь наша прихотливая — от завязки-рождения и до конца, до последней развязки-смерти; вяжите же крепче жизнь мою, вяжите на три узла…»
Незадолго перед тем был бой пепельно-серого алабая с гамадрилом. Бой был коротким. Гамадрил сперва враждебно рассматривал собаку из-под нахмуренного лба, его грива-капюшон поднялась дыбом, и обезьяна начала угрожающе зевать, выразительно показывая пятисантиметровые кинжаловидные клыки: не подходи! Но молодой наглый алабай бестолково таращился на неведомого зверя. Гамадрил повернулся и показал собаке свой багровый зад, выразив тем самым презрение. Собака зарычала и сделала было движение к обезьяне. Остальное произошло почти мгновенно: павиан кинулся на собаку, вцепился в нее всеми четырьмя лапами и клыками. Передними лапами он выколол собаке глаза, а задними оторвал мужские причиндалы, да еще успел выкрутить одну из собачьих ног так, что она стала торчать в сторону. Никто ничего не смог понять, а обезьяна уже прыгала возле хозяина, ухая победоносно и радостно хлопая в ладоши; собаку-калеку же через минуту пристрелили.
Никто не успел толком «разогреться», никто ничего по-настоящему не успел понять, а судьи на ринге уже собирали с хозяев вновь выставленных бойцов по десять тысяч «зелени».
Хозяйка пары питбулей, мужеподобная дама с римским носом, короткой стрижкой и квадратным подбородком — типичная деловая москвичка, — в кожаных штанах, наверняка выпускница МГУ или «Плешки», отсчитывает деньги, презрительно оттопырив наманикюренный мизинчик, на котором блестит серебряный перстень с «мертвой головой» — такими в СС награждали отличившихся офицеров («фюреров»); ее противник подает судье смятую пачку баксов, не считая; арбитр пересчитывает их сам. Хозяин волка, казак-хоперец по имени Виталик, при этом смущенно полуотворачивается: деньги, естественно, не его, у него таких денег сроду не бывало. Доллары ему дал ты. И теперь стоишь в ожидании, уцепившись белыми пальцами за ржавую сетку.
Судья, пересчитав деньги, объявляет: двадцать тысяч долларов. Бой без пощады, то есть до смерти или до полного изнеможения бойца. Соотношение сторон: два против одного. Собаки против волка. В случае победы одной из сторон победитель из выигрыша оплачивает все непредвиденные издержки, а также отдает судейской бригаде десять процентов.
Все шумно выражают нетерпение. Призывают судью говорить короче. Народ поскорее хочет видеть бой. Кое-кто кричит: кончай базар! начинай давай!
И только ты молчишь, напряженно всматриваешься в ринг, в питбулей и в волка, на которого ты поставил. Это была твоя затея — стравить природу и… и «школу»? «цивилизацию»? — нет, скорее «антиприроду». Это ты нашел земляка, охотника-казака с Хопра. Это по твоей просьбе он отловил волка-пятилетка и привез сюда, в загнивающую Москву, на собачьи бои. В город, давно уже не являющийся обиталищем человеков. И все это ты профинансировал.
Кто-то из друзей, узнав о такой затее, говорил, что это дорогой и бессмысленный каприз, кто-то, — что просто глупость. И только один или два сказали, что понимают тебя и что пора поставить пресыщенную московскую публику «общечеловеков» на место. Хотя поглазеть приехали все. Все до одного. Все-таки, наверное, где-то втайне все они согласны с тобой, солидарны в том, что пора утереть нос столичным снобам, — но только не говорят об этом вслух. Что ж, ты бросил открытый вызов. И стоишь теперь, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу.
И даже волк чувствует общее напряжение — замер статуэткой. Словно и не живой это волк, а чучело всего лишь волчье.
Я переминаюсь с ноги на ногу. Мне жарко и нудно. Я одет по-нашему, по-сарматски, на
мне кольчуга-байдана, шлем-чичак с яловцом на темени, кожаная рубаха и кожаные штаны, в которых я потею, потому что за время плена уже отвык от штанов. Кое-кто из публики откровенно дивится на мой наряд, особенно на штаны. В левой руке у меня овальный щит из тонких и легких, но очень вязких тополевых дощечек, сбитых крест-накрест и обтянутых толстой воловьей кожей; щит обит по краям медными пластинами в виде причудливого древа, где на левых ветвях свил гнездо Алконост, а на правых — птица Сирин, в корнях — Змей извивается, над ним Финист сидит, а на самом на стволе, в центре — вещая птица Гамаюн крылья распустила, родовой наш отличительный знак, она выкована в виде умбона, где во внутреннем углублении хранится ладанка с родимым черноземом, а также посмертная записка на родной вязи, в которой указано имя мое и возраст, а еще лежит мешочек с асами и кодрантами и прочая всякая мелочь. На перевязи у меня кривой меч-акинак с расширением-елманем на конце, за поясом топор-клевец, а в правой руке копье-сулица с ясеневым древком и кованым лезвием, похожим на лист лавра вечнозеленого, с черным бунчуком из конского хвоста. Я пью из кувшина пенистую сурью, пританцовываю, ибо уже захмелел, и пою гимн ей, живительной влаге: «Сурья — мед, на степных травах настоянный и бродивший. Сурья — Солнце Красное, Сурья — вед понимание ясное. Сурья — след Всевышнего Вышня. Сурья — истина бога Крышня», — я пью и чую, как сила-силушка ярая разливается по всем членам моим набухающим. Пью, пританцовываю, разминаю руки-ноги и пою гимн Крышню: «У тебя, Крышень, лицо — Солнце ясное, в затылке сияет месяц, а во лбу твоем — звезды частые. Держишь ты, Крышень, в руках Книгу Звездную, заветную, Голубиную — Книгу Тайную, Животную, Злату Книгу Вед, где все про всех прописано».Ко мне подходит ланиста, хозяин гладиаторской школы, толстый обрюзгший рударий-вольноотпущенник Гай Аврелий Скавр по прозвищу Хряк — когда-то он и сам был гладиатором, очень удачливым, Великая Шлюха-Судьба благоволила к нему, и потому за несколько блестящих побед ему вручили деревянный меч-рударий, знак свободы, и он основал эту школу мирмиллонов. Говорят, что легендарный Спартак тоже был мирмиллоном…
— Ну что, Сармат, готов умереть, как подобает гладиатору — под овации?
— Я готов победить — под рукоплескания.
Ланиста довольно хохочет, хватаясь за отвисший этрусский живот со рваным белым шрамом поперек. Ему нравятся такие ответы. Ему нравятся бесстрашные, рисковые парни. Сам был таким. Потому и предложил мне это условие — бой сразу против двоих. В случае победы — свобода и мне, и Любаве (с ее хозяевами все уже договорено). И я принял его предложение. Чего тянуть кота за хвост — или покойник, или свободный.
— Молодец. Помни, завалишь этих быков — ты свободен. Забирай свою бабу и вали в свою Скуфию-Тартарию, живи в норе и питайся… чем там? — навозом и лошадиной кровью. Ха-ха-ха! Только вряд ли тебе это удастся — выпустят они из тебя кишки, эти волкодавы. Смотри, какие…
У меня нет желания уточнять: кто же они — быки или волкодавы? — передо мной, за решеткой, разминаются два сводных брата, мои соперники, Гней Фламин Секунд Куцепалый и Авл Помпилий Секунд. У Фламина это тридцать восьмой бой, он боец первой, высшей степени, деревянных мечей-рудариев у него уже три, но каждый раз после освобождения он возвращался и недавно запродался в четвертый раз, на этот раз приведя с собой еще и младшего брата, — он в четвертый раз подписал контракт, где есть сакраментальные, как тут говорят, слова: «Можно жечь, вязать, сечь и казнить мечом». Фламину прочат судьбу Публия Остория, знаменитого безжалостного гладиатора по прозвищу Кинжалозубый, который утверждал, что человек человеку в этой жизни волк, потому и победил в пятидесяти боях и умер в глубокой старости, овеянный легендами.
Поэтому вчера, когда ланиста устраивал прощальную попойку, так называемый «свободный пир», — кто-то бравировал, пил и шутил, кто-то угрюмо молчал и даже плакал, — все отводили от меня глаза, все знали, с кем я сражаюсь и что я уже не жилец. Уже покойник.
«Да святится имя Индры! Он — бог наших мечей; бог, знающий Веды. Так воспоем же мощь его и славу».
А за решеткой братья Секунды, кончив разминаться, приносят петуха в жертву своим родовым богам, пенатам и ларам; поливая их статуэтки горячей петушиной кровью, каждому говорят: «Даю тебе, чтоб ты дал мне», — косо посматривая в мою сторону. Римляне, народ жестокий и бессердечный, боями, кровью и смертью отмечают годовщины и юбилеи, освещение храмов, победоносные окончания войн, прекращение моровых поветрий — по неделе, в месяц. Начавшись на Бычьем Рынке как траур по поводу смерти сенатора Брута Перы, гладиаторские бои вскоре стали увеселением, к которому толпа привыкла настолько, что однажды не дала хоронить высокопоставленного чиновника, пока его наследники не раскошелились на бои. В самом деле — не люди, а волкодавы…