Избранное
Шрифт:
За исключением стационарных органов, относящихся к недвижимому инвентарю, здесь был представлен весь цвет музыкального Амстердама — от оркестровых инструментов Консертхебоу до музыкальных автоматов закусочной Хекка и кастаньет Армии спасения.
Они выстроились большими прямоугольниками, распределившись по видам, пианино и фисгармонии стали кордоном по всему периметру и были ближе всех к публике, а потому и слышнее других; так выросла крепостная стена звукограда.
В центре оставалось свободное пространство.
Как только инструменты заняли свои места, грянула музыка, музыка будущего, как мы поняли, — атональная, без малейшего намека на гармонию и ритм. Правила не существовали более. Любое сочетание звуков считалось
Нам не дано было осилить этот скачок так вот, сразу, поэтому на первых порах мы заткнули уши.
На середину вынесли какой-то предмет, вернее сказать, он сам вышел. Огромный чехол закрывал его со всех сторон, и мы не могли рассмотреть, что это такое.
С западной стороны распахнулись ворота, через которые прежде на полной скорости въезжали мотоциклисты, и оттуда появились два подъемных крана с набережной Явакаде, первый — с высоко поднятым грейфером, второй — с поднятым наполовину. У первого в зубах виднелся какой-то предмет, тоже обернутый тканью, отчего кран напоминал женщину, брезгливо несущую на вытянутой Руке к окну тряпку с пойманным тараканом. Солидный груз второго был скрыт под порфирой, отороченной горностаем, и едва заметное раскачивание выдавало его высокое происхождение.
Оркестр заиграл еще громче, а оба крана, подъехав к Центру поля, остановились, и ноша каждого зависла в воздухе над зачехленным предметом. Горностаевая мантия тем временем перестала раскачиваться, затихла.
Неподвижность трех таинственных предметов внезапно передалась оркестру, один за другим инструменты замирали в оцепенении, над стадионом воцарилась тишина, величавая и торжественная.
Гостевые трибуны затаили дыхание, даже дети не подавали голоса.
Вдруг по оркестровой меди пробежала легкая дрожь — и чехол, скрывавший самый верхний предмет, плавно заскользил вниз. Теперь все мы увидели: на фоне голубого неба в лучах солнца сверкала корона Нидерландов.
Во второй раз всколыхнулась медь. Королевская мантия упала, и нашим взорам явилась грозная громадина — наковальня, не щегольски надраенная, но черная от копоти, прямо из кузницы, живой памятник долготерпения вещей и их силы, бык среди вещей.
Медь вздрогнула в третий раз. И сползло серое покрывало с нижнего предмета. Это был — трон Нидерландов.
Наковальня парила в тронно-коронном пространстве.
Из туго натянутых телячьих кож вырвалась сухая дробь. Медленно-медленно державный венец стал опускаться на наковальню, захваты разжались, акт коронации свершился. Так стал реальностью забившийся в самый темный уголок мало кому известный геральдический барельеф на фронтоне одного из домов по Халвемаанстейх. Но лишь на одно мгновение: под неутихающую барабанную дробь второй грейфер вдруг разжал челюсти, и наковальня плюхнулась на престол, сокрушая его своей тяжестью. Рухнули балдахин и седалище, отвалились поручни и ножки, корона от сотрясения распалась на сверкающие куски.
В следующую секунду мир взорвался бешеным каскадом звуков, в сравнении с которым ликование по поводу гола, забитого в матче Голландия — Бельгия, прозвучало бы мышиным писком. Инструменты все как один выкладывались буквально до последнего. Грохотали барабаны, завывали трубы, рычали контрабасы, лопаясь, разрываясь на части.
Порой невозможно было понять, отчего мы глохли — от этой вакханалии звуков или оттого, что звуки достигли запредельных для восприятия частот. Многие из присутствующих
корчились, как под градом палочных ударов.Все одежные сословия на противоположной стороне устремились в центр футбольного поля, чтобы вкруг наковальни и останков символов государственной власти учинить разнузданный пляс, сначала по кругу, изображая полонез, потом кто во что горазд: буги-вуги и готтентотский рикси, биг-чарльстон и хакл-чакл, замба-милонга и калифорнийский хэлу. Они тряслись, как горошины в решете, не забывая при этом поддерживать друг друга с суперсветской элегантностью. И сами музыкальные инструменты, смешавшись с толпой, затряслись, завертелись, задергались в конвульсии ритмов, изрыгая истошные визги. Кое-кого из наших тоже захватил и увлек за собой этот вихрь, хотя они, очевидно, не понимали или не желали понимать, что им надо делать, поскольку давным-давно забыли, что такое танцы. Ну и пусть идут. В конце концов, это были единицы, а уж представление в духе рейссенского вербного воскресенья [91] нам, понятно, не грозило.
91
Процессия в вербное воскресенье состоит из девочек, несущих Венки из сосновых веток (местечко Рейссен в восточной части Нидерландов известно строгими традициями).
К моей жене подрулил некий господин и пригласил ее на танец, он поклонился и при этом воровато стрельнул взглядом в мою сторону. Я осадил его. Он принялся извиняться, что, мол, прелести моей подруги ослепили его, заслонили собою возможные препятствия и что высокое почтение к ней останется ему единственной утехой.
Впервые с той минуты, как мы попали на стадион, ее губы тронула улыбка.
Контраст между изысканным содержанием его слов и тем, как он преподносил их, надрываясь, чтобы мы разобрали хоть что-то, не мог не развеселить.
Я молча сделал жене знак коротким кивком головы, как бывало и раньше на концертах или в театре: мол, пора на свежий воздух. Она согласилась. Мы взяли детей за руки и повернулись спиной к разочаровавшему нас действу. Многие поступили так же. Детям этот праздник давно наскучил.
Мы беспрепятственно добрались до выхода, и ни одна вещица не обратила на нас внимания, так они были поглощены собой. Путь к дому можно было назвать опасным разве что из-за проносящихся мимо на бешеной скорости всевозможных колесных механизмов да из-за кастрюль и прочих предметов, падающих на тротуар, когда какой-нибудь дом поблизости, поддаваясь охватившему всех ликованию, пытался веселиться.
До дому мы добирались часа два, причем не просто Шли, но и бежали, и отскакивали в сторону, и прятались в подворотнях и подъездах от праздничного веселья, точнее, праздничного сумасшествия, и в конце концов очутились на нашей Спинозастраат. Дом стоял нараспашку, но осколков стекла и черепицы рядом не было, стены не потрескались, балконы не перекосились, двери по-прежнему висели на своих петлях — к счастью, наш дом оказался спокойным и разумным.
Едва волоча ноги, мы поднялись по лестнице к себе, опустошенные и разбитые, дети — в расстроенных чувствах. Но тотчас раздался их ликующий индейский клич. Схватив нас за руки, они вприпрыжку потянули нас в комнату, к «шкафу». Там красовалось похожее на огромный тюрбан кондитерское произведение с коринкой и изюмом. Дети были вне себя от восторга, а мы, ну что же, мы на всю жизнь запомнили ужасы голодных лет и знали, как подобные вещи могут растрогать, для этого вовсе не нужно быть изощренным гурманом.
И в этой нечаянной радости таилась частичка уверенности: для нас еще не все потеряно. Что ни говори, а пригласили нас не с целью унизить и лишить всяких иллюзий. Нас пригласили как сограждан государства вещей, в надежде, что мы успели одуматься и покончить с нашим человеческим прошлым, а потому примем участие во всеобщем празднестве — так они думали, но ошиблись по причине полнейшего незнания людской натуры. Отказаться от прошлого и внушить себе, что ты — вещь, нет, для этого нужно очень много времени.