Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Избранное

Немет Ласло

Шрифт:

Для Шаники настали трудные времена. Напрасно просился он погулять во дворе, поглядеть свинью или того снеговика, что слепил дядя Пали в воскресенье, наведавшись к ним по дороге в церковь, — глаза Жофи неотступно следили за сыном, и ему никак нельзя было убежать к Ирме. А уж с каким невинным видом сбивал он сосульки под днищем колоды и как осторожно, вроде бы просто катаясь на льдянках, приближался к той части ограды, где достаточно было лишь отодвинуть немного сбитую планку, и ты уже на задах у Хоморов, в зарослях акаций, где из-под снега непременно торчит ручка выброшенной кастрюли и стоит только порыться чуть-чуть в сугробах, как обязательно отыщешь черепки от кувшина или разбитой тарелки. Прежде он куда с меньшей оглядкой приближался к заветной щели, и все-таки ему почти всегда удавалось перебраться на ту сторону; счастливый малыш выдирал свою одежонку из цепких кустов акации и, притаившись за сараем, ждал, когда выйдет во двор Ирма, поставит ведро наземь и бросится к нему: да кто

ж это к нам пришел, да как же ты сюда попал!.. Но теперь, едва он приближался к ограде, мать тотчас окликала его: «Иди-ка сюда, Шани, здесь играй, возле дома». Бывало, он уже и планку отодвинет, только перелезть остается, и вдруг видит, что мать стоит у него за спиной. В такие минуты он поспешно поворачивался к забору и с детской хитрецой начинал раскачивать взад-вперед планку, как бы играя ею; на упреки матери он не отвечал ни словечка, молчком глядел куда-то в сторону, разве что планку выпускал из рук. Раз уж все равно ругают, стоит ли невинность изображать.

Даже берясь за стряпню, Жофи держала сына при себе, занимала его мелкими поручениями: подай-ка вон тот противень, сбегай отнеси свинье картофельные очистки. Или вдруг начинала объяснять Шани, что и как она делает: «А теперь получилась у нас горка из муки… Сейчас мы сделаем в ней большую ямку, разобьем в нее яичко, и получится у нас тесто…» Ей хотелось, чтобы Шани спрашивал, что будет дальше, а она бы ему отвечала. Но Шани молчал, и тогда она заговоривала о другом: «Вот пойдешь, сынок, в школу, купим тебе такие же коньки, как у нотариусова Лайчи; будешь кататься в низине за дедушкиным садом, как только топь замерзнет. А видел ты того мальчика, перед почтой? Вот вырастешь, станешь в Пеште в гимназии учиться, и у тебя будет такой же берет». Иной раз она говорила что-то вовсе ему не понятное: «Не бойся, сынок, не придется тебе в земле ковыряться, только веди себя хорошенько, станешь ужо барином, жить в городе будешь, в большом доме, где много-много этажей, еще стыдиться станешь мамочки своей, когда она в гости к тебе приедет…»

Шани не знал, что такое этажи, и не понимал, зачем ему превращаться в городского барина. Большими, широко раскрытыми глазами смотрел он на мать, следил, как вынимает она лапшу из дымящейся кастрюли, а сквозь дырочки деревянной шумовки капает вода и по краям извиваются червячки-лапшинки. Шумовка то скрывалась в воде, то, паруя, вновь возникала из нее, и все, что рассказывала о гимназии мать, словно бы уносилось вместе с паром в закопченный дымоход и там исчезало.

Было время, когда Шани умучивал мать неуемным любопытством: ну а сейчас что ты делаешь, мама, а это что, мама, выспрашивал он, увидев, как мать вынимает из ящика стола или стенного шкафчика какой-нибудь новый, невиданный предмет. Но тем временам уже конец, про все-то он знает, что для чего, и краткие ответы матери — ее раздраженные «не мешайся под ногами», «погляди лучше, какое солнышко на дворе», «поди погуляй, сынок» — отучили его от расспросов. Каждая вещь в доме получила определение, колесико для резания теста стало колесиком для резания теста, скалка — скалкой, и только; будничная, реальная значимость вещей преградила путь фантазии. Дом стал единственным в мире местом, где не было тайн, — унылой, тихой гаванью в жизненном море. Даже во дворе еще попадалось кое-что интересное — ну, хотя бы колодец с воротом, с которого со свистом сбегала вниз веревка, а если мама выпускала ручку, то она начинала крутиться с такой скоростью, что за ней нельзя было уследить. Но истинными вратами рая оставалась та самая щель в заборе: проскользнув в нее, Шани оказывался в мире постоянных изменений, ежечасных открытий, он попадал к милым и таинственным божествам, которые рассказывали ему о Красной Шапочке, хотя и заставляли иногда плакать бедную Ирму каким-нибудь грубым окриком.

Чего хочет сейчас от него мамочка? Шани не раздумывал о волеизъявлениях высшей силы, которая открывала или закрывала перед ним щель в заборе. Если можно было, он убегал, если же ему приказывали вернуться на кухню, он, притихнув, жался к ножке стола и оттуда посматривал на мать; он находил себе утеху и тут — хотя бы коробку из-под спичек — и радовался, когда его посылали за чем-нибудь во двор, где и оставался до следующего зова. Жофи не понимала этого сопротивления. С некоторых пор она делала для сына все. «Сын — единственная моя отрада, только для него я и живу», — твердила она себе без конца, отгоняя горькие думы и искушение погрузиться в грезы среди бела дня. Когда Шани не было с нею, в голову ей приходили всякие забавные истории, вспоминались игры ее детства; и тогда, позвав сына, она учила его бить палкой по «чижику», играла с ним в колесики, в пуговички, а когда затевала «кольцо, кольцо, ко мне», то звала и Кизелу. Однако Шани не увлекали придуманные мамой игры, ему чудилось за ними что-то дурное, и он с опаской протягивал ручонки водящему, а когда мать легонько шлепала его по рукам, разражался слезами. Жофи пыталась объяснить ему: это же только игра, не бойся, что с тобой! Но когда видела, как Шани с испуганными глазами ожидает следующего шлепка и, получив колесико или пуговицу, не только не смеется, но в страхе спешит отпрянуть, уберечься от щекотки, сама разражалась слезами. И уже не могла удержаться от бурной вспышки: значит, ты не любишь свою мамочку, так вот что мамочка от тебя заслужила?!

У бедного Шаники

было свое представление о том, что есть мать: мамочка его кормит, раздевает перед сном, натягивает пальтишко, чтобы он не замерз, а вечером надо закрывать глазки, потому что хорошие мальчики рано ложатся спать, и только с закрытыми глазами можно послушать обрывки разговоров мамочки и тети Кизелы, перешептывающихся у стола. Но эта, неузнаваемо переменившаяся мамочка, которая то и дело зовет его к себе со двора, все время рассказывает ему что-то непонятное и неинтересное, да еще принуждает играть в странные какие-то игры, неизменно оканчивающиеся если не слезами, то упреками, — эта мама его пугала. Раньше ему нравилось уронить вечером усталую свою голову на ее смятую кофту с невыразимо родным запахом. Но теперь он уже не смел забраться на материнские колени, ибо знал, что она тотчас примется что-то ему рассказывать, а он должен будет внимательно слушать, и, как бы хорошо ни начался разговор, под конец она непременно рассердится ни с того ни с сего — тогда уж лучше стоять в углу, чем сидеть у нее на коленях.

Жофи, однако, упорствовала в своем решении и еще бдительнее следила, чтобы Шани не убегал к Хоморам. Она винила Ирму в том, что ребенок чуждается матери, — и чем только эта горбунья забила ему голову? Кто знает, что они там говорят о ней! — мнительно мучилась она. Ведь ребенок уже ни во что ее не ставит. Жофи стала расспрашивать сына; ну, расскажи, во что вы играли с Ирмой? В прятки? Нет, отвечал Шаника, не в прятки — но во что играли, не говорил. Пожалуй, он и не мог бы этого рассказать. Вот Ирма берет большую картофелину, на ней укрепляет картошку поменьше, и получается пастух; потом увидит кукурузный листок, наденет его на эти картошины — и вот у пастуха уже шуба до пят; а Шаника начинал дудеть: ду-ду-у, а фасолины были поросята. Потом Ирма отбрасывала одну фасолину — ой, пастух, куда ж ты смотришь, разбегутся твои поросята! — кричала она, и Шаника тоже кричал за нею: куда смотришь, глупый пастух! — и сбивал пастуху голову.

— Так во что же вы играли, может, в салочки, а? — допытывалась Жофи.

— В лавочника, — наугад ответил Шани.

— В лавочника? — переспросила Жофи и вдруг вся вспыхнула. — Вот и хорошо, и мы поиграем сейчас в лавочника, — продолжала она как-то чересчур оживленно. — А ну-ка, неси сюда табуретку! Вот этот огурец будет у нас свинина, а кукурузные зерна — черешня. — (Совсем как в недавнем ее сне.) — Почем у вас черешня? — спросила она. Но Шани молча потряс головой: с Ирмой они не так играли в лавочника. Там ему только приказывать нужно было: хочу ружье или хочу шляпу, а теперь велосипед, и Ирма подавала ему кукурузный стебель — он становился ружьем, корзину, которая была уже кивером, или старое поломанное колесо, тут же превращавшееся в велосипед; и Шаника брал ружье, надевал на голову кивер, оседлывал велосипед — он получал все, чего бы ни пожелал, и тогда он вопил во все горло, пьяный от счастья, потом, выдохнувшись, останавливался, и велосипед, что был у него между ног, выкатывался и падал где хотел. А тут эта черешня… и что собирается с ней делать мама?..

— Почем ваша черешня?.. А ты говори: десять крейцеров! — шептала Жофи бочком отодвигавшемуся от нее сыну.

— Десять крейцеров, — уныло вторил ей Шани.

— Тогда заверните мне, пожалуйста, господин лавочник, — ласково подсказывала Жофи и улыбалась, хотя уже видела растерянное личико сына и в душе у нее вскипали слезы. — Вот так, а теперь отдай кулек покупателю и скажи: «Для вас с довесом, ваша милость».

Но Шани уже тер глаза.

— Ма-ама, — простонал он вдруг протяжно и неуверенно.

— Что, сокровище мое?

— Мамочка, не надо в лавочника, — жалобно взмолился мальчуган, и сам, видно, почувствовал, что обидел мать, потому что тут же, словно обороняясь, заплакал.

— Не надо? Почему не надо? С Ирмой играл, а со мной не хочешь? — Из горящих глаз Жофи закапали слезы.

— Я еще маленький, я не умею еще в лавочника играть! — оправдывался Шани и только что не подвизгивал от страха.

— С Ирмой ты мог играть! Дрянной, негодный мальчишка, ты не любишь свою мамочку! Ну, так иди к Ирме, а я тебе больше не мамочка, теперь твоей мамой Ирма будет! Будет у тебя мать горбунья, и дети на улице будут кричать: вот идет Шани, у которого мамка — горбунья!

Шани затих, даже не пикнул. Как ни любил он Ирму, все же не мог представить ее своей мамой. Испуганно вперил он глаза в эту невообразимую вероятность. Устойчивый миропорядок вдруг заколебался вокруг его скамейки, и он молча вцепился в нее, чтобы гнев разъяренной матери не смыл его вовсе. А Жофи, не заботясь о том, как дурно то, что она делает, желала лишь выкорчевать из сердца сына победоносную горбунью и все кричала с неутолимой яростью:

— Твоя мамка на гадкую лягушку будет похожа, и тебе придется по улицам с нею ходить! Вот уж хороши вы будете, и ты так же станешь ногами загребать, как она…

Тут Жофи втянула голову в плечи, пригнула ее к груди, и, сгорбившись, захромала по кухне. Шани не понимал, что это значит, он не знал, что мать, скорчившись так противно, изображает Ирму, которую он любил такой, какой привык видеть. Перед ним была лишь его мама, ужасающее преобразившаяся и быстро-быстро кружившая между плитой и столом; сердечко Шани в страхе искало того волшебного слова, от которого мама выпрямится и опять станет такой же красивой, как была.

— Мамочка плохая, плохая! — закричал он отчаянным голосом.

Поделиться с друзьями: