Избранное
Шрифт:
— Не эта, задняя. Там и пыли меньше, да и свинопаса не слышно по утрам, — добавила она, боясь как бы сестра не вздумала настаивать на большой комнате.
Жофи готова была провалиться сквозь землю, когда распахнула дверь в заднюю комнату. Сейчас она и сама увидела эту маленькую сумрачную каморку глазами городской дамы. Сучковатая матица почернела, закопченная висевшей под нею лампой; большая, орехового дерева кровать напоминала безобразный баркас. Особенно неловко чувствовала себя Жофи из-за шкафа: дверца шкафа соскочила с петель и была сейчас просто прислонена к своему месту, так что, когда нужно было что-то достать, приходилось переставлять ее.
— Я уж посылала за столяром Палом, — неуклюже принялась она объяснять, — но он все никак сюда не выберется. А я просто терпеть не могу, когда мебель не в порядке. Оно ведь как было-то: зазвонили уже к обедне, а я все Псалтырь свой ищу, он у меня здесь, среди белья хранится, да так умудрилась дверцей хлопнуть, что она — бац!.. — и сорвалась…
Дверца шкафа сорвалась еще при переселении, в церкви
Жофи первый раз в жизни услышала, что ее шкаф имеет запах, и эта мысль настигла ее столь нежданно, что она не смогла даже возмутиться как следует. Напротив, ее обуяла вдруг жажда самовозвеличивания, захотелось покрасоваться перед приезжей («Ах, ты так, ну тогда и я!..»), и когда та, повздыхав сколько положено: «Ох, боже мой, ничего, как-нибудь, привыкну», издалека завела речь об оплате, Жофи заспешила, не дав ей перевести дух:
— Как-нибудь поладим. Вы не думайте, сударыня, что мне гроши эти нужны. Тридцать моих хольдов отец обрабатывает мне задаром, у меня только и дела, что к перекупщику зайти да деньги за пшеницу получить. Не в деньгах дело, а просто одной жить нельзя, вот что. Про меня никто не скажет, что по гостям ходить охотница, даже маменька иной раз зовет к себе не дозовется — в кои-то веки загляну. Я уж говорила: не дай бог, помрем тут, никто нас и не хватится. Все же лучше, если такая вот судьбой обиженная вдова не одна живет. Мне ведь только честное мое имя и осталось, так уж хоть его-то от наговоров сберечь…
— Что до этого, то вы, милочка, могли бы и одна жить спокойно, — смягчилась вдруг Эржебет Кизела (так звали вдову школьного служителя), куда и делась ее высокомерная сдержанность. Она уже видела: торговаться здесь не придется, — и, поняв, что сходная плата ей обеспечена, захотела обеспечить себе также добрые отношения. — Не такая молва идет про вас, Жофика. С кем я ни говорила, все вас хвалят: «Нынче это редкость, чтобы молодая вдова, да еще красавица, и так бы держала себя».
— Вот-вот, — подхватила и Пордан. — Я уж и Катице своей говорила: надо же, чтоб именно такую женщину господь покарал — другая-то назавтра же и позабыла бы про все, еще и рада была бы.
— Ох, верно, ох, верно! Да, у кого есть сердце, легко ли тому пережить горе такое! — запричитала вдруг Эржи Кизела протяжно, будто плакальщица. Пока речь шла об обыденном, житейском, она говорила как горожанка, но, едва пробудились чувства, в ней тотчас ожили иные интонации, усвоенные еще в детстве, от матери. — Вот уж два года, как похоронила я своего бедного мужа, но и поныне всякую ночь вижу его во сне. Сын мой даже посмеивается: «Ну, мама, а сегодня что, опять приснился?» Да много ли они понимают, молодые! — И вдруг прежним, деловым тоном — Ты ведь три сказала, верно? — обернулась она к сестре. — Три центнера пшеницы. Убираться уж буду сама, но о том, чтоб раз в неделю пол вымыть, придется вам, Жофика, позаботиться.
Прошло немало времени, пока Жофи стряхнула с себя одуряющие чары городской гостьи. Оставшись одна, она сперва лишь повторяла про себя весь разговор: она сказала так, а я ей вот что ответила… Жофи столь живо представляла себе это получасовое посещение, что, вспоминая ту или иную фразу гостий, воспроизводила невольно и выражение их лиц. Шани, скакавший на перевернутом стуле, даже окликнул ее: «Ты чего смеешься, мама?» Но чем дольше ворочала она в уме так и эдак отдельные сценки, тем мрачней становилась: какие-то фразы Кизелы вонзились, словно занозы, и теперь нарывали внутри. Она боится свежего воздуха?! И в шкафу у нее запах, ах вот как, он невыносим для вас! Значит, такая она вонючая, что даже шкафом ее нельзя пользоваться!.. Нет, а как эта старуха носится со своим вдовством! Ясное дело, два старика не могут умереть одновременно, но как смеет она сравнивать это с ее, Жофи, горем?! Небось ждет теперь, что усядутся они под вечер рядышком и станут друг дружке сны пересказывать?! «Приснился мне сегодня ночью бедный муженек мой…» Во что они хотят превратить ее, эти старухи? Запереть надумали с этой ведьмой, которая уже на ладан дышит! Да Жофи на порог ее не пустит! Чтобы всюду нос свой совала, все осуждала! За три центнера пшеницы — недурно устроилась! Да за такую цену ей и в цыганских лачугах угла не сыскать! Нет, нет, Жофи еще сегодня пошлет кого-нибудь к ней с отказом: очень, мол, сожалею, но я передумала, характера своего в расчет не приняла, с чужим человеком в доме мне не ужиться. Она даже бумагу купила в «Муравье», чтобы написать отказ по всей форме, но фразы, вившиеся из-под пера, мало-помалу ее утихомирили. Попытка перелить гнев в буквы охладила. Вспомнился ей старший сержант, потом похвалы Эржи Кизелы ее поведению, умению блюсти себя — и желание писать отказ вдруг пропало.
Оставалось только раздражение, все еще кипевшее внутри.На следующее утро мать прибежала к ней сама. Кизела заходила вечером к Кураторам и не могла нахвалиться Жофикой. Сказала и о том, что они уже договорились. Жофи понимала, зачем пожаловала мать. Семье неловко, что она берет к себе постоялицу: люди подумают, будто Жофи приходится туго и она нуждается в жилице. Мать явилась мириться — может, дочь просто заупрямилась и ее можно еще отговорить. Но для выполнения этой миссии не было посланца хуже. Не она ли намеками на Балажа вынудила Жофи на этот шаг? Жофи забыла и «вонючий» шкаф, и начатое письмо, она испытывала только ощущение горькой победы от сознания, что сейчас может бросить в лицо матери: «Видишь, это твоих рук дело!»
— А я и рада, — пропела она с самым смиренным видом. — Не про деньги говорю, хотя и они кстати придутся, но главное, будет кому присматривать: ходят, нет ли ко мне по ночам. И вам не придется больше дрожать, что кто-то вдруг постучится ко мне в окно. Нос у этой куда как любопытный, она, и у тени моей выведает всю подноготную. Раньше меня прознает, что мне ночью снилось. А вам, маменька, спокойней будет Илуш к венцу готовить — теперь-то можно и не прислушиваться, о чем звонит по селу моя свекровь. Да и мне эдак лучше: ну как однажды вечером надумала бы я все же позвать к себе сержанта этого, ведь тогда Илуш не быть за нотариусом — сообразил бы, верно, что, какова старшая сестра, такова и младшая. Но теперь-то около меня всегда свой жандарм будет. Оно, конечно, придется мне для чужого человека полы скоблить, но, право же, я ни колен, ни щетки не пожалею, только бы честь мою в покое оставили. Не так-то легко вдовой быть, маменька, вы, слава богу, этого не знаете. У вас ведь один ребенок за другим, вам и подумать-то некогда, сколь нужен при вдове этакий в Пеште обученный сторож. Вот только с грязной посудой ее не знаю, как будет; но уж, если все прочее ей переделаю, можно и миски ее ополоснуть, чего уж там…
Жофи ни разу не повысила голос, только говорила слегка в нос — так гундосят старухи, изрекая очередные банальности по всем жизненно важным вопросам. Мать, тупо моргая, смотрела на дочь с недоверием. Обычно в стычках с нею Жофи раздражалась, говорила колкости, за этими же умудренно тихими речами мать никак не могла угадать жарко пылающего, убийственного презрения к себе. Словно говорила не Жофи, а какая-то совсем чужая женщина, решений которой она, бедная старуха, изменить не властна. Она только вздыхала: «Ох, к чему все это, зачем тебе, Жофика, сторож, и в жилице ты не нуждаешься, да мы для тебя всем пожертвуем, чем сможем». Она как будто начисто забыла, зачем шла сюда, и только бормотала, запинаясь: «Делай, как тебе лучше, дочка, мы тебе ни в чем не помеха». Лишь возвращаясь домой, старуха сообразила, что Жофи во всем винит ее, из-за нее все и затеяла, и, не попрекни она в тот раз дочь старшим сержантом, Жофи никогда не взяла бы к себе спесивую Эржи Кизелу. «С ней и говорить-то невозможно, — всхлипывая, жаловалась она мужу. — Все я ей рассказала и про то выложила, какой была Эржи еще в девках, но бедная Жофи словно вовсе ума лишилась».
А Жофи посещение матери вернуло душевные силы. Новая жилица уже не казалась столь невыносимой, коль скоро, взяв ее к себе, она пристыдила тем родителей. Чем несносней будет пештская постоялица, тем совестней должно быть тем, по чьей милости она оказалась в доме у Жофи.
С необычайной, поистине воинственной готовностью служить ожидала Жофи приезда Кизелы. Она велела столяру подстрогать покорибившиеся доски пола, покрасила облупившиеся оконные рамы и сама переправила на чердак шкаф и кровать. Кизела с тех пор у нее не появлялась. Она устраивала в Пеште квартиру для сына, шофера такси, который по просьбе матери написал Жофи открытку, что через неделю ее мебель прибудет на место, тогда же приедет и она сама. За эту неделю Жофи имела полную возможность преобразить в истинно сказочный персонаж свою жилицу, от которой в памяти у нее остались лишь надменная прямая спина да высокий кружевной ворот. Она ожидала Кизелу, словно некую жестокую неземную силу, которой нужно бросить под ноги все, лишь бы только иметь право из-под ее сени гордо смотреть в глаза всему свету. Кизела была Добродетелью, которая отныне и навеки накладывает свою костлявую руку на ее неспокойное вдовство, и Жофи с упрямой одержимостью подлинно добродетельных людей жаждала, чтобы жилица как можно скорее скрыла ее в своей тени, задушила, уничтожила бы ее.
К тому времени как Эржи Кизела наконец переехала, мифическая Кизела, сотворившая для нее здесь все, уже давно обжилась в маленькой, чисто убранной комнатушке, светлое пятно на стене которой обозначало место шкафа, переселенного на чердак. На свежевыструганном, вымытом полу куски газеты указывали путь к окну — теперь Жофи закрывала его лишь под вечер, чтобы не налетала пыль с дороги, по которой возвращались домой крестьянские телеги. Стряпала Жофи или мыла посуду, она так поглядывала на дверь пустой комнаты, словно за нею уже водворилось ненавистное божество, и, если Шани приставлял к двери свою скамеечку, сердито его одергивала: «Да не греми ты так, господи, ничего из-за тебя не слышу!» Дверь она стала притворять тихонько, старалась поменьше греметь посудой, не зная, чем еще поступиться даже заранее. Она испытывала мучительное удовлетворение, принижая себя перед этой старухой, которая еще и не жила здесь, но одна лишь тень которой уже повергла в черное оцепенение остаток жизненных сил Жофи, заглушила радостные клики ее сына и даже тиканье тяжелого маятника кухонных ходиков.