Грезы Скалигера
Шрифт:
– Не валяй дурака, мой друг, - услышал я ласковый увещевательный голос. Я оглянулся и увидел веселого в васильковой рубашке писателя девятнадцатого века Арона Макаровича Куриногу.
– Да вы-то как оказались в дебрях моих размышлений ?
– нервно спросил Скалигер.
– Ваши размышления страдают незавершенностью и некой маргинальностью, от которой следует избавиться следующим образом, - он демонстративно постучал себя по круглой голове полусъеденной воблой.
Я рассмеялся.
– Неужели вы думаете, что ваша голова подобна лампе Аладдина, постучишь, потрешь ли ее - все сразу свершается ?
– Напрасно-с, изволите смеяться и не верить. Вы сейчас вот почувствовали, как из вашего мозга исчезают элементы агрессии и недовольства?
Да, признаться, я почувствовал некое облегчение. В моей голове будто расцвел нежный цветок, радующийся синему небу, зеленой траве, золотому дождю.
– Что вы со мной делаете, Куринога?
– обратился я ласково
– О, это большая тайна, но я вам ее раскрою, потому что не будь ваших болезненных и агрессивных грез, не было бы вообще никого, а я так мечтаю еще раз встретиться с мадам Стоишевой! Вы просто не представляете, какого темперамента и ума эта женщина. Итак, все очень просто: девятнадцатый век в русской культуре и литературе сосредоточил в себе самое гармоничное и цельное, и это вам известно не хуже, чем мне. Я, являясь вашим продуцированным взглядом на русского писателя и взглядом единственным, хотя ваши метания в поисках собственных точек отсчета были довольно-таки продолжительными, сосредоточил в себе, или в головном мозгу-с, нечто вроде камертона, устраняющего всякие сложности и сомнения. Стучу воблой по собственной голове, и все в норме, и все спокойно. А воблой надо непременно-с стучать, ибо эта рыба - рыба глубоко русская, почвенная.
– Вы могучий дурак, Куринога!
– Что ж, обозвали, тем и запечатлели. А я очень хочу запечатлеться в вашем сознании. Вы ведь уже многих подзабыли. И они умерли в книге грез ваших и сомнамбул. А я хочу жить, хочу жить!
– уже истерично возопил Арон Макарович и порвал на груди васильковую рубаху.
– Успокойтесь, Куринога, я вас никогда не забуду. Никогда!
Арон Макарович кинулся мне на грудь и поцеловал взасос своими толстыми губами, пахнущими пивом и воблой.
– Пойдемте со мной, Скалигер!
– Куда же это?
– Видите, вон вдалеке деревянная таблица. А на ней надпись: Россия-остров! Вот туда мы и двинемся вместе с вами. Да еще бы, было бы лестно-с для меня, если бы вы и Лию Кроковну прихватили.
Арон Макарович меня заинтересовал. Мои размышления о "России-острове", как нельзя лучше, сейчас совпадали с некой иллюзорной реальностью, которую мне явил мой же фантом.
– Хорошо, Куринога! Бог с вами! Пусть с нами путешествует и Стоишева.
Несдержанный Куринога возопил и омочил землю струей. На омоченном месте, словно деревце, произросла Лия Кроковна Стоишева, забытая мной библиотекарша, изучавшая Куриногу по учебникам.
– Но я одна не согласна, - засопротивлялась Стоишева, как только смогла произнести нечто членораздельное.
– Мне нужен мой поклонник Аркадий молодой сильный человек в фиолетовом костюме.
– А был ли мальчик?
– трагически вскричал Куринога.
– Был!
– ответил я, и Аркадий явился на свет божий со своими фигурными великолепными мышцами. Он сразу же подскочил к Лие Кроковне и ущипнул ее за высокую крепкую грудь.
– Какое счастье, мы едем в Холмогоры!
– Что за Холмогоры ?
– переспросил Куринога.
– Вы этого знать не можете, - вызывающе выкрикнул Аркадий.
– Господа фантомы! Я пригласил вас с тем, чтобы объявить вам пренеприятное известие: к нам присоединяется Ликанац, Омар Ограмович, Платон и ряд других попутно появляющихся образов в моем бессмертном мозгу. Итак, вперед, в Россию-остров !
С этими моими напутственными словами шумная группа двинулась вперед к идее, которая всячески избегалась великими умами.
67
Сиял майский день. Пели птицы и кричали стаи ворон. Дул свежий зеленый ветер и грязь, вперемешку с вялой зеленой травой, оставалась на наших ногах. Идея влекла своей бессовестной авантюристичностью, своим философским проколом, который допускали русские философы, то размышляя о космизме, то об истине в вине, то о женщине, падшей во грехе в объятия этого философа. Идея "России-острова" была совершенно замкнутой, похожей на ядерную субстанцию, разрыв которой влечет за собой убийственную реакцию мысли и чувства. Все, кто шел со мной к ней, не страшились ее возможно разворачивающейся бездны, потому что она их не могла заглотнуть, в ней мог погибнуть только я, ибо был выбран ими, не знающими начала жизни, не знающими конца жизни, а знающими только процесс неустранения и вечного возврата на исходную точку. Я боялся, что Россия-остров тоже может стать фантомом, пригодным для созерцания самих же фантомов, и ни один реально существующий человек не сможет объединить свои взгляды с моими, а должен будет лишь слепо подчиняться больному мозгу филолога, потерявшему себя на пути познания. Слово впитало меня, как губка впитывает каплю, и ни следа не осталось, только блуждающие веяния, которыми полон атмосферный слой каждого поселения. Я пытался ухватиться хотя бы за одно: Россия-мать, Россия-тройка, О Русь моя, жена моя... Нет, все не то. Только действенно и сильно со всех точек зрения философии, логики, мистики, культуры это - Россия-остров. Мы должны изолироваться, мы должны кануть, как Атлантида, и оставить за собой разбегающиеся волны иллюзий, которые должны будут долго еще волновать
хотя бы одно человеческое существо с головным мозгом. Спинномозговые поселения захватили начала жизни и повели ее к концу, и только те, кто достигнет России-острова, останется вне их власти, вне их сомнительной эрудированности, останется со своим животом сомнений и неподражаемых вопросов миру и свету:– А докатится ли колесо до Казани?
– А что, если звезда на рожу капнет?
Кто ответит на этот бред? Конечно, только тот, кто верит в этот бред. А много ли осталось земных угодий, не затронутых бредовыми идеями? Была одна великая - да и та закончилась комическим фарсом. И не нашлось силы и мощи ни у кого из ее адептов восстановить ее и прославить именно как бредовую. Все поглощает рационализм, копеечность души и мысли, не свойственная русскому человеку, индивидууму совершенно особенному, что видно из всего: из уклада жизни, из словообразований, из любви одновременно к простому и сложному в мире. Нет в мире раздельного, нет мира, разложенного на полочки, есть мир цельный, вялотекущий процесс образования и разрушения материи, похожий на вялотекущий процесс шизофрении. Не надо ее останавливать, дайте ей развиться и она покажет себя во всей первобытной мощи. Ведь только шизофреники двигают миром, а стадо рационально-мыслящих слепо им повинуется.
– Не правда ли, Платон?
– О чем это вы?
– О пустяках, Платон!
– Пустяками мы сможем заняться несколько позже. А пока я вам расскажу, как у меня украли шинель.
Все шедшие со мной живо заинтересовались предполагаемым рассказом. Платон продолжал: "Я, можно сказать, человек военный, ответственный, а живу, знаете ли, в коммуналке с соседом Гришкой Ручинским. Ох, и бестия, скажу вам. Получил я новое обмундирование: сапоги, фуражку, шинель. Пошел в магазин, купил, значит, для обмывания бутылку. Ну и внедрили мы с Ручинским по первое число. И, знаете ли, душа возлетела. Ручинский мне и говорит: давай пригласим для комфорта и ласки Капитолину. Ну вы-то ее знаете. Что ж, дал согласие. Прерогативу, так сказать. Приходит Капитолина в вязаных чулках и Анфису Стригалову приводит, то есть мать свою. Начали мы думать, кто же с кем дело делать будет. Ну и порешили: чтоб никому не в обиду, заняться совместным прелюбодеянием.
Я, как видите, мужчина выносливый, не в пример Ручинскому, который с первого же раза отвалился от Анфисы и далее только созерцал, как я с Капитолиной произвожу рекогносцировку. "Делайте, делайте, - кричал, как блеял, - а я вас гладить буду". Ну, я, конечно, увлекся. Дело привычное и ответственное. Только закончил разные маршировки производить, ан глядь, Ручинского-то и нет. И шинели моей новой, пахнущей кремлевским морозом, тоже нет. Зарыдал я, как дитя. А Капитолина, бедная девушка, говорит мне: "Платоша, успокойся. Мы эту твою шинель вернем". Взяла меня за руки, подняла меня с постели, попутно дав пинка мамаше, которая не уследила за действиями Ручинского, и повела темными дорогами в его жилище. Привела к еле горящему окошку и говорит: "Смотри!". Взглянул я и обомлел. Гришка Ручинский в моей шинели ходит в пустой комнате, честь отдает неведомо кому, раскланивается и веселый такой, что я веселей и не видел никого. "Ручинский, шкура, шинель возвращай, а не то убью!". Он, как услышал мои угрозы, так весь затрясся от плача, упал на пол и шинелью с головой накрылся. Мы с Капитолиной в окошко-то залезли и ну бить чем попало по голому заду Ручинского. Сорвал я с него шинель и надел ее, так вот до сих пор в ней безвылазно и хожу. Только чувствую порой, что пованивает Ручинским, как гнилыми носками его и пакостным чернозубым ртом, но поделать ничего не могу. Шинель не снимаю, а то стащат.
– И что ты хотел сказать этим, Платон ?
– спросил я.
– Скалигер, ваши размышления столь же бессмысленны и нелепы, как и мое повествование о пропавшей и найденной шинели.
– И это все?
– А разве мало?
– Жаль, что я не могу облить твою шинель спермой, - грубо вставил свою фразу Ликанац.
– А то бы ты научился говорить с тем, кто принял тебя под свою защиту.
– Ну-ну, нам еще не хватало в компании Онана. Успокойтесь.
– Отойди, Платон, а то все равно брызну, - угрожающе продолжал Ликанац.
68
Платон резво отскочил от меня и Ликанаца. Шинель на нем приятно голубела, посверкивая большими золотыми пуговицами. Мечта Акакия Акакиевича забралась мне в голову и вызвала целую аллюзивную цепь представлений, из которых состояла моя внешняя жизнь, крайне истощенная ночными бдениями над анализом трудов выдающегося критика, который элементарной мечте заштатного чиновника придал мистический смысл. Ну, хотел чиновник Башмачкин приодеться, ну, копил денег, а шинель стащили, да и, надо сказать, не при самых пристойных обстоятельствах. Маленький человек, да бросьте. Маленький человек таит в душе самые великие подлости, какие только встречаются. Вот я бабке на вокзале подал пятьдесят рублей монетой, а она взглянула на нее, да и плюнула мне вослед. Жизнь бедного и маленького похожа на голодную вшивую собаку, не накормишь до отвала, не отстанет и не уснет, а то еще укусит от недовольства.