Философия искусства
Шрифт:
Рассмотрим черты, общие всему этому германскому племени, и разности, противопоставляющие его народам латинским. В физическом отношении мы находим более белое и мягкое тело, глаза обыкновенно голубые, часто цвета фаянсовой лазури или светлые, и чем севернее, тем светлее, а в Голландии стекловатые; волосы бледно-льняного цвета, почти белые у маленьких детей; еще древние римляне удивлялись этому и говорили, что у германских детей стариковские волосы. Цвет лица у молодых девушек пленительно-розовый, чрезвычайно нежный; у юношей, а иногда и пожилых людей он оживлен румянцем, обыкновенно же среди рабочих классов и в зрелом возрасте я встречал его бледноватым, брюквенным, а в Голландии похожим на цвет сыра, и притом еще не свежего, а уже поиспортившегося. Тело чаще всего большое, но неотесанное или слишком приземистое, тяжелое и некрасивое. Равно и черты лица зачастую неправильны, особенно в Голландии; они как-то взбуровлены, скулы торчат наружу и челюсти выступают напоказ. Вообще недостает скульптурной обточки и благородства. Вы редко встретите здесь правильные черты лица, каких много попадается вам в Тулузе и Бордо, красивые и гордые головы, какими изобилуют окрестности Флоренции и Рима; гораздо чаще найдете слишком крупные черты, какое-то неладное соединение форм и тонов, странные одутлости, ходячие карикатуры. Будь это произведения искусства, живые фигуры эти выдавали бы на каждом шагу капризную руку художника своим неправильным и вялым вместе рисунком.
Если теперь мы взглянем на это тело в его действии, то найдем, что способности и животные потребности его грубее, чем у латинцев; вещество и масса как будто преобладают в нем над движением и душой; оно прожорливо и даже кровожадно. Сравните аппетит англичанина или голландца с аппетитом француза или итальянца; пусть те из вас, кто бывал в тех краях, вспомнят общие столы и число блюд, в особенности мяса, какое преспокойно и по нескольку раз в день проглатывает себе какой-нибудь обитатель Лондона, Роттердама или Антверпена; в английских романах завтракают то и дело, и под конец третьего тома вы видите, что самые чувствительные героини истребили бездну поджаренных в масле тартинок, чашек чаю, кусков дичи и бутербродов с мясом. Этому немало содействует сам климат; под густым северным туманом невозможно поддержать свои силы одной чашкой супа, или ломтем хлеба, натертого луком, или полутарелкой макарон, как делает мужик латинского племени. В силу тех же причин германец любит крепкие напитки. Это заметил еще Тацит, а Луиджи Гвиччардини, свидетель XVI столетия, на которого придется сослаться еще раз, говорит о бельгийцах и голландцах: ’’Почти все они наклонны к пьянству и до страсти предаются этому пороку; здесь наливаются по горло под вечер, а иногда и с раннего утра’’. И теперь в Америке и в Европе, в большей
В их внешности остается указать еще одну, последнюю черту, особенно поражающую уроженцев юга, — это их медленные, тяжеловатые впечатления и движения. Какой-то тулузец, продавец зонтиков в Амстердаме, почти бросился мне на шею, узнав, что я говорю по-французски, и целые четверть часа я должен был выслушивать его сетования. Для его живого темперамента туземцы были просто невыносимы: ’’Это мертвецы, деревяшки, ни одного человеческого движения, ни одного чувства — безжизненные, вялые, просто репа, сударь, репа как есть!” И в самом деле, его искренность и болтовня представляли решительную им противоположность. Когда вы говорите с ними, кажется, как будто они не могут сразу понять вас или как будто механизму их выражения надо некоторое время, чтобы пораскачаться и поразойтись; какой-нибудь сторож при музее или слуга в гостинице сперва постоят с минуту, разинув рот, а потом уже соберутся отвечать вам. В кофейнях и в вагонах флегматичность и неподвижность лиц просто поразительны; у них нет, по-нашему, потребности беспрестанно суетиться, говорить; по целым часам могут они сидеть как оцепенелые наедине со своими мыслями или со своей трубкой. На вечере в Амстердаме женщины, разрядившись, как куклы, неподвижно сидят в креслах, будто статуи. В Бельгии, в Германии, в Англии фигуры крестьян кажутся нам безжизненными, мертвыми или застывшими; один из моих приятелей, воротясь из Берлина, говорил: ’’Все эти люди выглядят мертвецами”. Даже у молодых девушек у всех какой-то чересчур наивный и заспанный вид; часто останавливался я перед стеклами какого-нибудь магазина, любуясь розовым, спокойно-милым и простосердечным лицом, средневековою мадонной, занятой модным рукодельем; это совершенная противоположность нашему югу и Италии, где глаза любой гризетки готовы завести разговор хоть со стульями, если нет вблизи живого существа, где мысль едва успеет зародиться и тут же переходит в жест. В германских странах все каналы чувства и выражения как будто бы засорились; все мгновенно восприимчивое, нежное, живоподвижное кажется здесь невозможным: заезжий южанин так и вопиет против здешней неуклюжести и неловкости; таково было общее впечатление всех французов во время революционных и имперских войн. Костюм и походка могут быть лучшими показателями в этом отношении, особенно если взять их в среднем или низшем классе. Сравните гризеток Рима и Болоньи, Парижа и Тулузы с большими механическими куклами, каких вы увидите по воскресеньям в Гамтонкорте, взгляните на эти туго накрахмаленные юбки, на эти фиолетовые шарфы, яркие шелки, золотые пояса, на всю эту выставку надутой и безвкусной роскоши. Я как раз припоминаю себе теперь два праздника: один — в Амстердаме, тут собрались богатые поселянки из Фрисландии, у всех голова закутана в трубообразный чепец, над которым как-то судорожно торчит шляпка кабриолетом, между тем как на висках и на лбу красуются по две золотых бляхи, настоящий металлический фронтон, и золотые же скрученные локоны обрамляют бледные и невзрачные лица; другой праздник — во Фрейбурге, что в Брисгау, там деревенские девушки стояли рядами на благонадежных ногах, как-то смутно глядя перед собой, в национальном наряде: черные, красные, зеленые и фиолетовые юбки, с резкими складками, как на готических статуях, раздутые спереди и сзади корсажи; рукава, нарочно раздутые толстою подкладкой и массивные, точно задняя четверть барана; стан, перетянутый чуть не под мышку; желтые и тусклые волосы, круто зачесанные кверху, а косы или шиньоны упрятаны в какую-то шитую золотом и серебром кису; над ней возвышалось оранжевою трубой нечто вроде мужской шляпы — странное украшение тела, словно вырубленного топором, напоминающее общим своим видом деревянный столб, размалеванный пестрыми красками. Короче, в этом племени животная сторона человека медлительнее и грубее, чем в латинском; можно, пожалуй, даже прямо счесть его за низшее в сравнении с итальянцем или южным французом, столь трезвыми и столь быстрыми умом, от природы мастерами говорить, болтать, передавать мысль свою мимикой, наделенными притом вкусом, чувством внешнего изящества и потому вдруг достигшими без особенных усилий культуры и образования, как, например, провансальцы в XII веке и флорентийцы в XIV.
Но мы не остановимся на этом первом взгляде: он дает нам только одну сторону предмета, не более; есть еще другая, неразлучная с нею сторона, как теневая неразлучна со светлою. Тонкий ум и скороспелость, свойственные латинским народам, сопряжены со многими дурными последствиями; они поселяют в них потребность приятных ощущений, и от того народы эти чересчур требовательны относительно счастья; им необходимы многочисленные, разнообразные, сильные или утонченные удовольствия, развлечения, беседы, учтивая вежливость в обращении, удовлетворение суетности, чувственная сторона любви, наслаждение всегда чем-нибудь новым и неожиданным, гармонические симметрии форм и даже самых оборотов речи; они легко становятся риторами, дилетантами, эпикурейцами, сластолюбцами, вольнодумцами, волокитами и суетными до конца ногтей. В самом деле, эти именно пороки развращают и губят их цивилизацию; вы встретите те же недостатки в эпоху падения Древней Греции и Древнего Рима, в Провансе в XII столетии, в Италии в XVI, в Испании в XVII и во Франции в XVIII столетии. Их темперамент, быстрее достигающий утонченности, быстрее преутончает и их самих. Они непременно хотят отведать изысканных ощущений и не могут удовлетвориться вялыми, обыденными; это люди, которые, привыкнув к апельсинам, бросают подальше от себя репу и морковь; и, однако ж, будничная наша жизнь вся ведь составляется из моркови, репы и других не очень вкусных овощей. В Италии одна знатная дама, глотая великолепное мороженое, заметила: ”А как, однако, жаль, что есть его не-грех”. Во Франции один знатный вельможа, рассказывая про какого-то беспутного дипломата, промолвил: ’’Как не обожать его? Он ведь так порочен!” С другой стороны, живость впечатлений и крайняя быстрота на все делают их импровизаторами; они слишком скоро и слишком сильно приходят в возбуждение; при всяком столкновении с вещами они как раз готовы забыть долг и рассудок, хватаются за нож в Италии, за ружья во
Франции; стало быть, они мало способны выжидать, подчиняться чему бы то ни было, соблюдать заведенные порядки. А для успеха в жизни необходимо уметь потерпеть, поскучать, делать и переделывать, начинать сызнова и продолжать начатое так, чтобы порыв гнева или вспышка воображения не останавливали и не отвлекали вас от урочного занятия. Одним словом, сопоставив их наклонности с настоящим ходом света, мы найдем, что он слишком для них механичен, однообразен и суров, а наклонности их признаем для него слишком живыми, восприимчивыми и блестящими. По истечении нескольких столетий этот коренной разлад всегда снова обнаруживается в их цивилизации; они требуют от вещей слишком уже много и, не умея вести себя как следует, не достигают даже и того, что вещи могли бы действительно им доставить.
Теперь устраните эти счастливые дары, а с другой стороны, эти невыгодные наклонности; вообразите себе на неповоротливом и тяжелом теле германца хорошо образованную голову, полное разумение и посмотрите, что из этого выйдет. Обладая не столь живою впечатлительностью, человек такого склада будет более степенен и рассудителен. При меньшей потребности приятных ощущений он, не скучая, может выполнять довольно скучные дела. Так как чувства его вообще суровее, он предпочтет сущность форме и внутреннюю правду приглядной внешности; будучи менее быстр в первых, он менее подвержен безрассудным вспышкам и нетерпению; у него всегда есть довольно выдержки, и он может быть настойчив в тех предприятиях, для которых необходимо время. Короче, разум у него хозяин над всем, потому что соблазнов извне у него меньше, а внутренние вспышки несравненно реже. В самом деле, рассмотрите германские народы, каковы они теперь и в течение всей их истории. Во-первых, они величайшие в свете труженики, работяги; с этой стороны, в области умственной работы, никто, конечно, не сравнится с немцами; за ними ученость, философия, знание самых трудных языков, великолепные издания, словари, сборники, классификация, лабораторные исследования; во всех возможных науках им принадлежит все, что требовало скучного и неприятного, но необходимого, подготовительного труда; с удивительным терпением и самоотвержением обтесывают они все камни новейшего здания. В области вещественного труда англичане, американцы и голландцы делают то же самое. Мне хотелось бы показать вам какого-нибудь английского отделщика материй или ткача как есть, за его работой; это совершенный автомат, работающий целый день, ни на минуту не отвлекаясь от дела, в десятом часу работы точно так же, как и в первом, все равно. Если он в одной мастерской с французскими рабочими, последние представляют разительную противоположность: они отнюдь не способны усвоить себе этой машинной точности; они скорее становятся невнимательными, скорее устают; поэтому к концу дня оказывается, что они сработали гораздо меньше: вместо тысячи восьмисот шпулек они пропустят каких-нибудь тысячу двести. Чем далее на юг, тем способность к труду становится меньше; провансальцу, итальянцу непременно надо поболтать, попеть, поплясать; он готов слоняться без дела и жить чем Бог пошлет, хотя бы для этого пришлось щеголять в очень и очень потертом платье. Праздность там кажется чем-то естественным и даже почетным. Благородная жизнь, т. е. лень человека, который не работает из гордости, живя впроголодь и кое-как, была истинным бичом Испании и Италии за два последние века. Напротив, в то же самое время фламандец, голландец, англичанин, немец ставили себе в особенную честь добывать трудом все полезное и нужное; инстинктивное отвращение простолюдина от труда и ребяческое тщеславие, побуждающее образованного человека не становиться на одну ногу с простым рабочим, уступили — и то и другое — перед их здравомыслием и умом.
Тот же ум и то же здравомыслие основывают и поддерживают у них разнообразные виды общественных отношений, и прежде всего брачный союз. Вы знаете, что он не слишком уважается у латинских народов: в Италии, в Испании, во Франции главным сюжетом театра и романа всегда было нарушение супружеской верности; литература по меньшей мере берет героем своим страсть, сосредоточивает на ней все симпатии и предоставляет ей всевозможные права. Напротив, в Англии роман — картина любви честной, добросовестной и восхваление брака; пустое волокитство считается в Германии недостойным делом даже между студентами. В латинских землях оно извиняется, допускается, а подчас вызывает и одобрение. Зависимость брачной жизни и однообразие семейного очага кажутся тяжкими. Обаяние чувств там слишком сильно, воображение прихотливо через меру; ум создает себе какую-то грезу небывалых наслаждений и восторгов или, по крайней мере, целый роман, полный живой и разнообразной чувственности; затем, при первом же удобном случае, едва сдерживаемый поток выходит из берегов, разрушая на пути всякий оплот долга и закона. Взгляните на Испанию, Италию, Францию в XVI столетии; прочтите повести Банделло, комедии Лопе де Вега, рассказы Брантома и в то же время прислушайтесь к замечаниям очевидца этой поры, Гвиччардини, о нравах нидерландцев: ’’Они ужасаются перед супружеской неверностью... Их жены ведут себя очень хорошо, хотя им предоставлена полная свобода”. Они одни ходят в гости и даже отправляются путешествовать, не возбуждая о себе злых толков; они сами себя охраняют, не нуждаясь ни в чьем надзоре со стороны. К тому же они истинные хозяйки и любят свой домашний быт. Еще недавно один богатый голландский дворянин рассказывал
мне про молодых своих родственниц, которые не пожелали взглянуть на всемирную выставку и оставались дома, в то время как мужья и братья их ездили в Париж. Столь спокойная и сидячая натура немало содействует семейному счастью; вдали от приманок любопытства й от разгара вожделений влияние чистых идей, разумеется, сильнее; если прискучивает всегда оставаться с одним и тем же лицом, то воспоминание о данном обете, чувство долга и самоуважение легко одерживают верх над соблазнами, которые торжествуют в других странах, потому что они сильнее там. То же можно сказать и о других общественных союзах, в особенности о свободной ассоциации. Осуществление ее очень нелегко: чтобы механизм действовал правильно и без зацепки, необходим состав людей, обладающих спокойными нервами и проникнутых одною идеей общей цели. На митинге надо непременно быть терпеливым, хладнокровно выслушав противоречия и даже оскорбления, дожидаться очереди для ответа, возражать сдержанно, по двадцать раз кряду выслушивать одно и то же рассуждение, обставленное цифрами и -положительными документами. Не следует бросать газеты, как скоро политика перестанет быть интересною, заниматься ею из одного лишь удовольствия вести прения и разглагольствовать, восставать против начальников и вожаков, чуть только они нам не по нраву; так оно водится в Испании, да и в других краях; вы знаете ведь одну страну, где правительство низвергли только потому, что оно было недовольно деятельно и что народу ’’стало скучно”. У германских племен люди вступают в союзы не для того, чтобы говорить, а для того, чтобы действовать; политика — такое дело, которое непременно надо вести хорошо, к ней дельно и относятся, слова тут — только средство, не более; последствия, хотя бы и отдаленные, — вот цель. Германцы вполне подчиняются этой цели и относятся весьма уважительно к лицам, ее представляющим. Единственная в своем роде вещь! — здесь управляемые чтут управляющих; если же последние дурны, им сопротивляются, но всегда только законным путем и терпеливо; если плохи учреждения, их мало-помалу исправляют, но никогда не ломают сразу, вдруг. Германские края — отечество свободного и парламентарного управления; вы видите его теперь в Швеции, Норвегии (Дании), Англии, Бельгии, Голландии, в Пруссии, даже в Австрии; поселенцы, обрабатывающие материк Австралии и запад Америки, пересаживают туда с собою и учреждения; и как ни грубы эти пришельцы, свободные порядки сразу у них принимаются и держатся без всякого труда; вы встретите их в первобытнейшую пору Бельгии и Голландии: старые нидерландские города все были республики и отстаивали себя в этом виде в течение всех средних веков, наперекор феодальным своим владыкам. Свободная ассоциация вводится и поддерживается там сразу и очень легко, мелкая точно так же, как и крупная, и мелкая притом в точных пределах крупной. В XVI столетии мы находим в каждом городе, в каждом даже местечке общества или артели стрелков, общества или артели риторов; всего их насчитывают более двухсот. Да и теперь еще в Бельгии процветает множество подобных ассоциаций: общества стрельбы из лука, общества пения, общества для развода голубей, певчих птиц и т. п. В Голландии частные лица добровольно вступают между собой в союзы для заведования всеми делами общественной благотворительности. Действовать сообща так, чтобы при этом ни один не теснил другого, — вот способность чисто уже германская; это тот же самый талант, который так сильно помогает им овладевать вещественными средствами, материей, — уменье терпеливо и рассудительно приноровляться к законам физической и человеческой природы и извлекать из них для себя пользу, вместо того чтобы очертя голову идти им наперекор.Теперь, если от внешней деятельности мы перейдем к умозрительной, к образу понимания и представления себе ими окружающего мира, то увидим и тут печать той же прирожденной обдуманности и то же отсутствие чувственных увлечений. Латинские народы обладают необыкновенно живым вкусом к внешней обстановке, к декоративной стороне вещей, к стройному распорядку — короче, к форме. Напротив, германские народы более дорожат сущностью вещей, самой истиной, т. е. основным содержанием. Племенной инстинкт внушает нам не гнаться за наружным блеском, а всегда стараться приподнять завесу, схватить именно то, что за нею скрыто, как бы ни было оно горько и отвратительно, не исключая и не смягчая в нем ни одной черты, хотя бы даже пошлой и противной. Между многими порожденными этим инстинктом явлениями два в особенности выставляют его в полном свете, так как противоположность формы с сущностью нигде именно так не видна, как в них: я говорю о литературе и верованиях. Литературы латинских народов все сплошь классические и находятся в более или менее близкой связи с поэзией греков, с римским красноречием, с элементами итальянского возрождения и века Людовика XVI; они стараются очистить и облагородить свой сюжет, всячески его изукрасить, отсечь от него все лишнее, привести его в стройный порядок и соразмерность. Последним их созданием является театр Расина — этого живописца царственных приемов и придворных приличий, образованных светских людей, этого мастера ораторского слога, обдуманной композиции, литературного изящества. Напротив, литературные произведения германцев прямо романтические, и первый корень их мы находим в Эдде и древнесеверных былинах, или сагах; величайшим их созданием является театр Шекспира, т. е. нагое и полное изображение действительной жизни со всеми ужасными, гнусными и плоскими подробностями, со всеми высокими и грубыми инстинктами, со всеми крайностями человеческой природы, живописуемой слогом то простым до тривиальности, то поэтическим до лиризма, не зависящим ни от каких правил, бессвязным, преувеличенным, но необыкновенно могучим на передачу любой душе той еще горячей и животрепетной страсти, которая выливается тут из сердечной глубины. Возьмите также религию и рассмотрите ее в ту решительную минуту, когда европейские народы были призваны избрать для себя то либо другое верование, рассмотрите ее в XVI веке: кто читал подлинные документы, тот знает очень хорошо, в чем, собственно, заключалось тогда дело, какие сокровенные причины руководили одними в предпочтении старой колеи и другими в избрании новой. Латинские народы все до одного остались католиками: они не захотели выйти из своих умственных, духовных привычек, были верны преданию и подвластны авторитету; до того их увлекали обаяние внешней обстановки, пышность богослужения, стройный порядок духовной иерархии, величавая идея католического вековечного единства; они придали особенную важность обрядам, тем наружным и видимым для всех действиям, в каких проявляется набожность. Напротив, почти все германские народы сделались протестантами. Если Бельгия, наклонная к реформе, тем не менее отстала от нее, то это благодаря лишь силе, победам Фарнезе, смерти и бегству многйх протестантских семейств и тому особенному нравственному перелому, какой вы увидите в истории Рубенса. Прочие германские народы внешний культ подчинили внутреннему; спасение свое они видели в обращении сердца путем растроганных в нем религиозных чувств; официальный авторитет церкви преклонился у них перед личным убеждением каждой особи; в силу такого преобладания внутреннего содержания над формою последняя заняла второстепенное уже место, внешнее богослужение и обряд отодвинулись на задний план. Мы сейчас увидим, что в искусстве та же противоположность инстинктов произвела во вкусе и стиле соответственный этому контраст. Пока нам достаточно уловить основные черты, отличающие оба племени одно от другого. Если второе, в сравнении с первым, представляет форму менее скульптурную, более грубые наклонности и не столь подвижный темперамент, зато, благодаря спокойствию своих нервов и холодности своей крови, оно скорее поддается внушениям разума; его мысль, менее совращаемая с прямой дороги соблазном чувственного наслаждения, порывами неудержной импровизации, очарованием внешней красоты, лучше умеет приноровиться в действительности, как для того, чтобы понять ее, так и для того, чтобы направлять согласно своим целям.
II
Народ. — Влияние климата и почвы. — Физические свойства Нидерландов. — Образование положительного ума и спокойного характера. — Пределы философского и литературного духа. — Раннее усовершенствование полезных искусств. — Практические изобретения. — Внешняя обстановка, нравы и вкусы.
Племя, таким образом наделенное от природы, запечатлелось различными влияниями, смотря по различным средам, в каких приходилось ему жить. Посейте несколько зерен одного и того же растительного вида в разные почвы и под разными температурами; дайте им приняться, подрасти, принести плод, воспроизвестись бесконечное число раз каждому в своей местности; любое зерно приурочится к своей почве, и у вас выйдет несколько подвидов одного и того же вида, тем более различных, чем сильнее противоположности климатов. Такова история германского племени в Нидерландах; тысячелетнее жительство сделало там свое дело; к концу средневековья мы находим в этом племени, сверх врожденного характера, и характер приобретенный, нажитой.
Итак, нам следует начать свои наблюдения с почвы и с неба; за невозможностью побывать на местах взгляните, по крайней мере, хоть на карту. Кроме гористого юго-восточного круга, Нидерланды представляют равнину, чуть не всю затопленную водой: три большие реки, Маас, Рейн, Шельда, и множество маленьких образовали ее своими наносами. Прибавьте к этому притоки, пруды, многочисленные болота; страна служит вся стоком для огромного количества вод, которые, прибыв туда, замедляют свое течение или делаются стоячими за недостатком спуска. Прокопайте яму где хотите, оттуда покажется вода. Взглянув на пейзажи ван дер Неера, вы составите себе понятие об этих широких, лениво струящихся реках, которые, приближаясь к морю, разливаются в ширину версты на три или четыре; они дремлют в своем русле, как какая-нибудь громадная, плоская и клейкая рыба: бледные, тенистые, сверкают они по временам оттенками своей тусклой чешуи; равнина местами ниже их и ограждена от наводнения только земляными плотинами; так и чудится, что вот-вот они хлынут из берегов; от поверхности их беспрестанно идет пар, а ночью при свете месяца густой туман одевает всю окрестность синеватой влагой. Проследите их вплоть до моря; там другой, еще сильнейший приток воды, ежедневно поднимаемый приливами, довершает действие первого притока. Северный океан враждебен человеку. Припомните Свайные постройки (Estacade) Рейсдала и представьте себе те частые бури, которые бросают грязные волны и чудовищные гребни пены на этот клочок плоской земли, уже полузатопленной рекоразливом. Целый пояс островов, из которых иные в половину французского департамента, указывает по всему берегу на этот приток речных вод и на этот напор моря — Валкерен, северный и южный Бевланд, Толен, Шувен, Ворн, Бейерланд, Тексель, Влиланд и др. Подчас океан все-таки вторгается и образует внутренние моря, например Гарлемское озеро, или глубокие заливы, каков Зюдерзеэ. Если Бельгия — наносная земля, вся намытая реками, то Голландия не более как куча грязи среди вод. Добавьте к этой негостеприимной почве суровый климат — и вы, пожалуй, придете к заключению, что страна эта назначена не для людей, а скорее для бобров и для болотной птицы.
Когда первые германские племена водворились здесь, она, конечно, была еще хуже. Во время Цезаря и Страбона это был сплошной топкий лес; путешественники говорили, что всю Голландию можно пройти с дерева на дерево, вовсе и не касаясь земли. Вырванные с корнем дубы, падая в реки, сцеплялись в виде плотов, как теперь на Миссисипи, и немало затрудняли этим движение римских флотилий. Каждый год Ваал, Маас и Шельда выходили из берегов и заливали на далекое пространство плоскую равнину. Каждый год осенняя буря потопляла остров Батавов; в Голландии очертания берегов изменялись беспрестанно. Дождь шел без умолку, а туман стоял такой же непроницаемо-густой, как в бывшей русской Америке; день длился не более трех или четырех часов. Толстый слой льда покрывал Рейн ежегодно. Цивилизация, распахивая грунт, всегда смягчает и температуру воздуха; дикая Голландия по климату подходила тогда к Норвегии. Четыре века по вторжении германцев Фландрия слыла еще ’’бесконечным и непроходимым лесом”. В 1197 году округ Ваас (Waes), ныне сплошной цветущий огород, стоял совершенно необработанным, и водворившимся там монахам не было житья от волков. В XIV веке в лесах Голландии бродили еще табуны диких лошадей. Море беспрепятственно захватывало сушу: Гент был приморским портом в IX веке, Теруан, Сент-Омер и Брюгге — в XII, Дам — в XIII и Слёйс — в XIV в. Рассматривая Голландию на древних картах, вы просто ее не узнаете[34]. Поныне жители вынуждены ограждать землю от рек и моря. В Бельгии береговая линия ниже уровня прилива, и отвоеванные у моря ’’польдеры” простирают свои обширные глинистые луговины, свою вязкую с фиолетовым отливом почву между плотинами, которые даже и в наше время иногда прорывает напор вод. В Голландии опасности еще больше, и вся жизнь далеко не обеспечена. В течение тринадцати столетий там насчитывают средним числом на каждые семь лет по одному значительному наводнению, не говоря о мелких; 100 000 человек утонуло в 1230 году, 80 777 — в 1287-м, 20 000 — в 1470-м, 30 000 — в 1570-м, 12 000 — в 1717-м. В 1776, 1808, 1825 годах и еще позднее также бывали подобные несчастья. Бухта Доллард в 12 километров шириной и в 35 длиной, Зюдерзеэ в 44 (французских) квадратных мили пространства образовались вследствие моревторжений в XIII столетии. Чтобы оградить Фризию, понадобилось на 22 мили свай, в три ряда, по семи гульденов каждая свая. Чтобы защитить гарлемский берег, потребовался оплот из норвежского гранита длиною в 8 километров, вышиною в 40 футов и погруженный на 200 футов в море. Амстердам со своими 260 000 жителей весь построен на сваях, длина которых доходит иногда до 30 футов. Все места, на которых стоят города и села в Фризии — сплошь искусственные сооружения. Полагают, что все оборонительные постройки между Шельдой и Доллардом стоили до семи с половиной миллиардов. Вот во что обходится жизнь в Голландии; а иногда из Гарлема или Амстердама увидишь, как бурливо-громадный, грязно-желтый прилив подступает к ничтожной кромке грязи, противопоставленной ему на всем видимом протяжении; нельзя не согласиться, что, бросив чудовищу эту жертву, человек отделывается от него еще дешевою ценой.