Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Эсэсовец (Сон)

Яр Надя

Шрифт:

Герман отыскал в шкафу миску и насыпал туда муки. Надя аж расцвела.

— Давай я сделаю начинку из тунца с яйцом?

— Не надо, — ответил он, выбирая хорошую вилку. Он любил технику, но использовать для бабушкиного блинного теста миксер было всё-таки выше его сил. Кроме того, надо же было как-то убить время. — Я сам всё сделаю. Сиди читай.

— Окей.

Она сбегала в спальню, принесла толстый комикс и демонстративно в него уткнулась, облокотившись об стол. Второй стул тут же заняла кошка. Герман не возражал.

— Интересно? — спросил он через пару минут, заканчивая взбивать яйца; спросил потому, что она этого ожидала. — О чём там?

— Про нацистов. — Она перелистнула страницу. — Неплохо. По

этому комиксу делают фильм. Кстати, пойдём в кино?

— А что там сейчас идёт?

— Щас посмотрим. — Она положила комикс на колени и развернула лежавшую на столе программку. — Новости проката… «Inglourious basterds» — именно так, с «u» и «e» — военная сатира Тарантино. Опять-таки про нацистов. Много сейчас про них рассказывают историй.

— Нет, про нацистов не хочу, — сказал Герман.

Его дед со стороны матери был солдатом Ваффен-СС. Попав после разгрома дивизии в плен, он семь лет отработал на стройках в Сибири, был помилован, освобождён и, вместо того, чтобы вернуться домой в Баварию, женился на своей Марфе. Семья зажила в собственноручно построенном доме в деревне Варово под Москвой. Детей было сначала двое, потом трое, потом сразу пятеро, потом родился шестой… Дед был мелким ремесленником, но вскоре сколотил успешную строительную артель и предоставил жене возможность целиком посвятить себя мужу и детям. Дом два раза расширяли, пристроили пару спален, большую светлицу. Жизнь в нём ничем не отличалась от жизни обычных русских семей в таких же добротных домах от Камчатки до Крыма. Только в домашней библиотеке стояли книги на двух языках. Герман спиною помнил красное кожаное кресло, где он, малыш, помещался с ногами и читал Эдду — только вот на каком языке? Немецкий и русский путались в его детских воспоминаниях, как нити растрёпанного клубка. Он мог бы и упорядочить их — но зачем?

— Правда не хочешь?.. Знаешь, я думала об этом. Все эти истории про нацистов имеют смысл.

— Конечно, имеют, — ответил Герман. — Ещё какой. Но я его уже знаю, мне необязательно их смотреть.

— Точно знаешь? По-моему, нацисты у нас теперь «others». — Она обозначила пальцами кавычки. — «Иные». Это такая категория, которая воплощает всё, чего мы боимся и, главное, ненавидим — что мы замалчиваем в себе. Это проекция нашей тёмной, злой стороны на какую-то группу людей. Мы приписываем им качества, имеющие мало общего с реальными свойствами этой группы. Если там что-то и совпадает — как вот с нацистами многое совпадает — то в основном случайно.

Для человека её происхождения Надя была удивительно не предвзята против нацистов. В её крови и облике перемешались на украинской основе запорожские казаки и евреи, а где-то среди дедов и бабушек, похоже, затесался крымский грек. Грек и украинцы явно проглядывали в южнославянском с налётом Средиземноморья лице — тип «вечной девочки» — а еврейские предки дали о себе знать в очертаниях тяжёлой круглой груди и бёдер. Надя была девически стройна, но обещала после рождения детей раздаться в пышную бабёнку.

А Герман будто бы сошёл с нацистского агитплаката. Единственный из внуков старого Вольфганга, кто получил немецкое имя, он был беловолос, с «расово правильным» продолговатым черепом и ясными глазами цвета мартовской капели — крепкий, быстрый и жилистый мальчик. И Вольфганг отличал его — может быть, из-за имени, а может, потому, что Герман больше остальных внуков был привязан к неразговорчивому, суровому деду. Вольфганг считал, что внук любит его; то же думали все остальные. «Ты любишь дедушку? Так доешь кашу!» Герман не любил дедушку, он вообще не умел любить — нередкий побочный эффект немецкой «расовой правильности» — но даже если бы умел, то всё равно не усмотрел бы связи между любовью и кашей. Однако он был глубоко верен деду. В детстве Герман считал, что верность и есть любовь, что так любовь и выглядит во всех душах, и был впоследствии

немало озадачен, увидев, как люди предают тех, кого якобы любят. Дед говорил с ним по-немецки, спрашивал содержание прочитанных книг, учил его, когда мог, строительному ремеслу и рассказывал о Баварии, которую так никогда больше и не увидел. «Там у нас никого нет, Герман. Семья погибла при бомбёжке. Накрыло весь двор…» Незадолго до смерти деда Герман приехал к нему на каникулы, и Вольфганг, открыв массивный дубовый сундук, достал свою старую форму, спорол с воротника петлицу с двойной руной молний и отдал её Герману, напутствуя:

— Береги.

Несколько лет спустя Герман примерил форму. Она пришлась впору в плечах, но была чуть длинновата — дед был на полтора вершка выше его. Герман снял форму и сложил обратно в сундук.

— «Иные» — наша коллективная тень, — говорила Надя. — Мы создаём свой собственный образ в противоположность им, на их фоне. Им не дают права голоса, это важно. Мы рассказываем о них истории, которые нам нужны и много значат для нас, но мы не предоставляем «иным» возможности рассказать о себе… кроме как в установленных нами рамках. У Толкиена, например, «иные» — это вастаки, южане, орки и прочий Мордор, лишённый любой правоты — чтоб не разрушить авторские представления о себе и своих.

Всё это звучало знакомо. Герман припоминал, что читал про «иных» две статьи. В одной говорилось, что всякий «иной» — это чужак, которого не удалось совершенно ограбить, убить или посадить в лагерь, и вот приходится с ним считаться. Автор второй статьи, не вдаваясь в культурологию, отметил, что в прошлом всё сиюмировое, от людей до камней и вод, считалось нормальной частью обычного, «среднего» мира, а «иной» — это некто непознаваемый и неотмирный, нечистый, тот, кто находится за гранью бытия. «Иной» — никто иной как дьявол. Из этих двух версий Герман предпочитал вторую. Когда ему было девять лет, в деревню приехал офицер КГБ из Москвы и среди прочего посетил дедушкин двор. Он заговорил с Германом.

— Твои звери? — Офицер указал на будку сторожевой суки, где под материнским боком дремали мохнатые полуслепые щенки.

— Мои, — ответил Герман.

— «Мои»… — повторил кагэбист. — Надо говорить «мои, господин офицер».

— Мои, господин офицер, — послушно сказал Герман.

Он был заворожен. Это было одно из ярчайших воспоминаний детства — алый пентакль на фуражке, ярые золотые погоны, северное сияние в бездонных тёмных зрачках, прикосновение холодных рук к плечам, к подбородку… В тот день Герман впервые соприкоснулся с запредельным.

— Ты их когда-нибудь убивал? — спросил московский гость.

— Нет, господин офицер.

Герман не удивился, что ему задали этот вопрос. Ему и правда было бы интересно взглянуть, как умирает собачка и что у неё внутри, но взрослые, которым он доверял, давно объяснили ему, что просто так разрезать животных нельзя, особенно собак и кошек, потому что эти звери — друзья, и мучить их — предательство и подлость. Тот офицер видел Германа насквозь. Уже тогда мальчик хорошо знал, что и сам был немного «иным».

— Ты уверен, что не хочешь посмотреть фильм?

Он был уверен. Через год после визита москвича его взяли в начальный класс Санкт-Петербургской Стрелецкой школы — с полной стипендией, как родственника погибших при исполнении. В Питере не было проблем с петлицей — Герман был уже на третьем курсе, когда Вольфганг умер — но потом он поступил в московскую Академию, и начались неприятности. Герман объяснил однокурсникам, что носит петлицу исключительно в память о покойном деде, но это не помогло. Его два раза жестоко били. После второго раза он отловил обидчиков по одному в курилках и туалетах, отправил кое-кого в травматологию, и его оставили в покое, но прозвище «эсэсовец» было уже не смыть. Герман и не старался. Нет, он не хотел смотреть кино про нацистов.

Поделиться с друзьями: