Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Казаки вовремя захватили остров Дятлинку с не тронутой пожаром Стрелецкой слободой. Её соломенные кровли светились в тополиных зарослях, в раскидистых садах, излучая накопленное за день тепло. Быстро темнело. Небо заволакивали сырые облака, изредка окропляя тлеющие стены. Из-за реки, из лагеря Замойского, скрытого громадой больверка, чёрными птицами долетали крики. С темнотою оживал огонь. Наверно, поджигатели подбросили очередную связку дров с кусками серы. На смотровых площадках башен угадывались тени мечущихся людей, напоминая представление заезжих немцев: в тёмной палатке свечами озарялось промасленное полотно, за ним двигали кукол из коры и тряпок, живых и страшных...

Вот спалят крепость, уложат кукол в короба. С особой остротой изгоя ощутил Неупокой истинную громадность беды, нависшей над этим городом и всей страной. Беды очистительной, гибельной для деспотии, но сколько жизней сгорит от этих свечек, и, может быть, его, Алёшки Неупокоя, единственная жизнь. Как жаль, восплакалось, как жаль! Истории нечем мостить свои дороги, кроме человеческих жизней.

И так же, как над крепостью, всё злее разгорался костёр на Дятлинке, как будто огненное семя с больверка залетело в казачий табор. Охваченные горьким, диким, конопляным его дурманом, ночные души откликались песней. На всякого, кто вслушивался в неё, накатывалась тягучая волна какого-то беспечного отчаяния и предчувствия того, о чём уже догадывались и люди на стене, и поджигатели, и пехотинцы в осадном лагере, по-волчьи обложившие лакомую тушу крепости... Вот живее взыграла волна, кто-то уже приплясывал, хлебнув дрянной горелки не в срок и вопреки уставам короля. Казаки не соглашались ни на уставы, ни на размеренную скуку. Потому и в Запороги утекли, что у каждого — шило в заднице и бес под рёбрами. Наверно, их можно увлечь и самыми неисполнимыми мечтаниями.

Весло ушло в чернильную воду. Так окунается гусиное перо, когда для острой или безумной мысли находятся необходимые слова...

Возле костра с ведёрным казаном, сажистым брюхом купавшимся в огне, сидело человек пятнадцать. В лицах и позах, вопреки пошлому мнению о казаках, была задумчивая собранность, в одежде — воинская скудость и целесообразность: суконные свитки, грубошёрстные порты, по бёдрам обшитые кожей, на поясе — кинжал, ложка, кошель. Справные сапоги сушились, обёрнутые онучами по голенищам. Кошевой с ненавязчивым радушием указал Неупокою место у костра, сунул в кулеш мешалку — готово ли. Песня иссякла, разговор не заводился. Гуторить о войне обрыдло, о жёнках — соблазнительно. Потеряешь бдительность, с лукавой псковитянкой и пропадёшь: война-ревнивица того кохает да бережёт, кто верен ей одной.

— Чого журботный? — посочувствовал кошевой. — Родину вспомнил?

Неупокой многозначительно вздохнул. Казаки не жаловали многословных откровений, но всякую печаль слышали чутко.

— Расстрига сгинул?

— Вестей не маю, — завёл Неупокой своё. — Пошёл по деревням.

— А не шевелятся крестьяне, не верят королевским письмам.

— Так и вы ему поверили не раньше, чем получили сукно да гроши.

— Где те гроши? — выкрикнул тусклолицый и дохлогрудый казачок, ближе других жавшийся к огню. — А походу конца не видать. Як и добычи.

— Ты ж не за добычей шёл, Шишка! С царём посчитаться.

— Мне бы хоть до Воейкова добраться, опричной хари.

— Зол, — одобрительно кивнул кошевой. — Для одного отмщения потащился с нами. Доскачу, грит, до Старицы, дотянусь, грит, до горла. Из Шишкиных, слыхивал такой род?

— Вестимо.

Щурясь от жара, Неупокой всмотрелся в дохлогрудого. Шишкиных государь семьями истреблял, имел особое пристрастие. Те в ответ бегали в Литву, к Девлет-Гирею, показывали дорогу на Москву, просились на кол, если дорога будет долга и неверна... Этот подался в Запорот. Болен сухоткой. Или злобой.

— Возмездие — не мщение, — держался

Неупокой избранной тропы. — Лишь бы оно на невиновных не пало. Воейков не отвечает за всю опричнину. Известно, как туда записывали — целыми родами. Многие из страха за семью, за маетности. Не лезли, но соглашались.

— Ну, те высоко не залетали, — возразил Шишкин. — Воейков из истовых. В той тёмной воде не различишь правых и виноватых, а всех — в едину сеть!

Хотел бы Неупокой с такими, как Шишка, нести в Москву праведное возмездие? Судить... Сколько невинной крови будет пролито, ежели сбудется по Игнатию? Тебе, Арсений-полурасстрига, не превозмочь сего. Кошевой угадал его смущение:

— Не у одного Шишки, у многих наших прикопилось великое злопамятство. Кто из Литвы утёк от Жигимонтовых уставов, те против короля да панов. Кто из Московии — иная статья, покрепче. Только одни вытряхаются словами, як сорока, овый пеньком молчит, злосчастье своё себе доверяя.

— Богу, я чаю, одно отмщение угодно, — пустился в рассуждение Арсений. — За множество загубленных либо за детскую боль. Тогда оно святым жаром очищается.

Кошевой снова попробовал пшено. Упрело вроде. Вспомнил:

— Просился к нам в кашевары хлопчик из соседнего куреня. Тэж с москалей. Вроде блаженный, покалеченный, а тянет его поквитаться за родителев. Придёт время, его кара ударит без промаха.

— Не взяли?

— Рано ему в крови мараться. А просился, на колени падал! Руками эдак...

— Из чьих?

Как сердце стукнуло, сжавшись между ударами.

— Кто его распознает, коли немой! Сказывали, пришёл на Дон с ворами, те крепко держат заповедь: украл — молчи, нашёл — молчи, потерял — молчи... Руками изъясняет да на бродяжей отвернице, не всяк поймёт.

— Немой?

— Ага. А слышит, як трава растёт! Давно.

— Звать не Филипкой?

— Московская порча! — влез дохлогрудый Шишка. — Родная речь и имена — всё забыто. Оне за всё заплатят!

— Ну, вскипел котелок! — осудил кошевой. — Как его прежде звали, одному Богу ведомо, а ныне кличут Сизарём. За то, что всё назад устремляется, к своей голубятне. Знаешь, как воры дома поджигают, чтобы в огне пошарпать? Приманивают сизаря — иные ведь для забавы, а то для вестей держат, письма носить. Прикрутят горячий фитиль ко хвосту, он прямо — на крышу али на сушило. И поджигатель чист!

Сняли с огня котёл, разлили по трём мисам густой кулеш. Казаки говорили — рассыпали... Сели по пятеро, по четверо, достали ложки. Под уважительное молчание доверенный, непьющий виночерпий оделил каждого невместительной чаркой горелки, по очереди, начиная с кошевого. Неупокой ошибся, пели казаки отнюдь не вполпьяна, веселье и без вина гнездилось в их здоровых душах со дня побега, ухода, отрясания пыли немилой родины. Лишь ломти хлеба резались под прибаутку: «Не тони, не тони, вокруг хлебца обгони». И нож для еды держали особый, заведомо не осквернённый кровью. Минут на двадцать установилось углублённое безмолвие.

Облизав ложку, кошевой выжидательно уставился на Неупокоя. Тот прочёл благодарственную молитву. Обычно её читал сам кошевой или иной грамотный, но раз уж духовный человек забрёл в их стан — не важно, расстрига он или проворовавшийся церковный служка, —его слова верней дойдут до Господа.

Казаки задрёмывали у костра, но всё не расходились. На сытый желудок только и потолковать с незнаемым человеком. Нехай солжёт, лишь бы складно. Кошевой решился:

— Мы пришлых только боем испытываем, в душу не лезем, коли захотят — сами откроются. Но ты Филипку помянул, когда я про нашего неговорящего рассказывал. Тэж был немой?

Поделиться с друзьями: