Четверо в дороге
Шрифт:
В декабре неожиданно для всех арестовали Шахова. По заводу слух потянулся: «Начальник-то механического, Шахов-то — враг народа. Слыхали?» Отмахивались, думали, разыгрывают: «Не может быть!» — «Мо-о-жет. Он уже там... за решеткой». — «Ну мало ли! Разберутся!» — «Уже разобрались. Уже!..» — «Да, не может того быть. Ты же видел, какой он, как старался, как говорил...» — «Э-э-э, милок, шпиены, они завсегда приспосабливаются, чтоб их за самых настояшших людей, понимаешь ли, принимали».
Как иногда бывает, начали наплетать на человека, подозревать его в грехах, не совершенных им, вспоминать, что «вот он однажды...» — «А помните, было как-то?..» Оскорбление подозрением — самое тяжкое оскорбление. И это слухи... Не знаешь, что предпринять,
В механическом не верили, что Шахов — враг. «Ошибка какая-то».
Ночью ко мне работник НКВД Евсей Токарев заявился. У ворот бойкая лошаденка. Сели в кошевку, поехали.
— Зачем ты меня везешь, Евсеюшка? — спрашиваю.
— Дело есть, Иваныч.
— А все ж таки, зачем? У меня грехов против власти нету.
— Не положено рассказывать. Приедешь — узнаешь.
— Не все ли одно, теперь или потом. Ну, посуди.
— Не могу.
— А ты через «не могу». Нас же никто не слышит. В таком-то деле, знаешь, ожидание хуже пытки.
Снег ледяной лицо колет, не снежинки — острые иголки с неба сыплются. Когда шел с вечерней смены, снежинки казались мягкими, а ведь понимаю — те же, все от настроения: красивое может показаться некрасивым, веселое скучным и наоборот. Тьма кромешная на улице, будто вымерло все. В ухо Евсею сую губы, шепчу — допытываюсь. Деликатненько: не в моих интересах злить парня.
— Ну, скажи.
— До чего ж ты прилипчивый, Иваныч.
— Никто ж не услышит.
Молчит.
— Как приедем, все одно узнаю.
— Вот пристал! Насчет Шахова разговор пойдет.
Тихо сказал, переспросить пришлось. Чего боится, чего таится?
Шахов! Да, о чем же больше могла пойти речь. Пока мы ехали — дороги с полчаса — я все думал о Шахове.
Не прост Шахов. Поначалу обмишулишься: по-бабски руками размахивает, а когда говорит с рабочими, слова шарибайские употребляет. Вроде, свой парень. Но это игра, простачок только с виду. С инженерами уже другой — сдержан, солиден, простонародных словечек нет, сразу видно — интеллигент. Простота, она в моде была, многие руководители старались казаться попроще, демократичнее — каждый на свой манер.
Хотел слыть добрым, чутким: «Уж если просят помочь — помогу». «За мной должок не останется». И, вправду, помогал. Но!.. Верно говорил Василий: «Шахов этот себе на уме. Ты, мол, товарищ Тараканов, пренепременно выступи на собрании. И завком пренепременно прохвати. Что они для отдыха рабочих сделали? Бьюсь, бьюсь, а договориться не могу. Видал, куда гнет? Хочет, чтобы сказали: только он, он лишь... а другим начхать...»
Шахов думал о людях постольку, поскольку без. них, как и без машин, цех ничто. Сделать больше других, лучше других; о механическом должны говорить. И, действительно, о нас много говорили, часто писали, хотя механический цех далеко не основной на заводе, и до ЧП нахваливали взахлеб. Все знали, к кому Шахов чувствует симпатию, к кому антипатию, а к кому безразличен. Первый любимчик — Василка Тараканов. Я был неприятен Шахову, особенно поначалу. А может быть, мне только так казалось: неприязнь к себе всегда сильнее ощущаешь и, бывает, заблуждаешься, относя к неприязни случайную грубость, холодный — не только на тебе — взгляд. Ловко выступал с трибуны. Перед зеркалом тренировался: встанет, как есть, в полной форме и начинает перед самим собой ораторствовать, жесты, гримасы, интонации отрабатывать. Артист, да и только. Аплодировали ему бешено. Женщины, те порой аж слезу пускали от умиления. Рабочие любопытствовали: «А правда ли, что тренируетесь вы речу говорить?» Что ж, ораторское искусство — самое наисложнейшее.
Помощником взял себе вялого, безынициативного, робкого человека. Не человека, а человечка. Хотел иметь бледную тень, чтоб ярче выглядеть самому. Я, вот, в старости пытаюсь и никак не могу вспомнить
лицо, фигуру того помощника — безликая личность, ни рыба ни мясо. Был он у Шахова навроде секретаря. Прием не новый: многие карьеристы делали так.Окна в кабинете раскрывал настежь в дни холодные — рисовался: смотрите, какой закаленный.
Вспомнил... За два дня до того, как приехал за мной Евсей, пришел в цех директор Сорока. Позвал в конторку мастеров и трех рабочих, которые постарше. Заговорил о новых станках, а потом, как бы между прочим, спрашивает, что мы думаем о Шахове. «Только давайте, ребята, совершенно откровенно». А у ребят волосы седые.
Закрякали мужички:
— Тут, паря, тако дело...
— Не знаем, чё и думать, пра...
— Его объявляют врагом народа. Я не имею права обо всем этом вам говорить, товарищи. Но мы все коммунисты...
— Ничего, — твердо сказал один из стариков. — Говори, Яков Осипыч.
— Ну так как?..
— Не верим мы в это дело, — сказал я.
Все закивали:
— Ну, может, оплошку каку-то сделал.
— Мало ли!.. И сразу за шкирку.
— А ежели насчет Сычева... откудов мог он знать?..
— Враг... так нельзя. Это уж — прошу прощения.
Сорока вздохнул:
— В общем, товарищи, все мы думаем одинаково. С недостатками человек, что уж! Были выверты, всякие выверты были. Себя без конца выпячивал. Напоминать любил, что руководитель он. «В цехе моем». В той или иной мере все дела цеховые подчинял своим личным интересам. Так ведь! Думаю, что Миропольский лучше знал производство, чем Шахов, а многим казалось — наоборот. Слава у Шахова превышала его способности и знания. Да!.. Что еще? Себялюбив, как и многие интеллигенты первого поколения. Посмотрите на него на улице. Никого не видит и не уступает дороги. По-королевски... Нос кверху. Все в этом человеке хаотично перемешано — и светлое, и темное. Природа, видимо, собиралась создать гениальное творение, да что-то помешало ей, забросила работу в начале пути. Не без греха человек, что говорить. Но ведь!.. На недостатки ему никто по-настоящему не указывал. Заводские хвалили, родные смотрели, как на бога. Вот и... И при всех этих неблаговидных качествах огромная энергия. М-да!.. Работоспособность необычайная. А ведь человек больше оценивается по количеству добра, содеянного им... Я думаю, товарищи, надо действовать. Я поговорю с секретарем райкома. Сегодня же.
Конечно, я ничего не сказал о Сороке, когда мы с Евсеем сидели в неумеренно теплом и тихом кабинете его.
— Ты заметил, Иваныч, какие глаза у этого Шахова?
— Ну?|
— Страшные. В кино шпионов и диверсантов с такими глазами показывают.
— Да уж!.. В кино — артисты... Чего ты!
— И что? Ведь они настоящую жизнь изображают.
— Да зря ты, слушай. Ну какого лешего по глазам определишь.
— Не говори! Глаза — зеркало души, Иваныч. Зеркало, это еще старинными учеными сказано.
— Мутное зеркало-то. Сильно нервный человек еще виден. Взгляд у него, как бы тебе сказать-то, тревожный и болезненный вроде бы. С предмета на предмет перескакивает. Мать у меня была такой. Ну... блудливого и подловатого мужичка по сальным глазкам иногда узнаешь. Они у него поблескивают, как сапоги у хорошего солдата. А шпиона или там вредителя... Хо!!
Евсей понял, видимо, что с «зеркалом души» его не туда повело и перескочил на другое:
— Смотри, сколько страшных случаев. Двое рабочих, Тараканов и Мосягин, ломали станки.
— Но разве можно их сравнивать? Ты чего?
— Да, да, да!.. С Мосягиным, конечно, дело ясное. Туманно с Таракановым.
— С Таракановым?
— С Таракановым.
— Да ты что? — Я старался говорить душевно, будто предо мной сидел наипервейший друг.
— Что?
— Какой он вредитель?
— Постой! Никаких выводов мы пока не делаем. Я хочу только выяснить, станки он ломал?
— Да ведь как ломал?
— Ломал, я спрашиваю?