Белые птицы вдали (сборник)
Шрифт:
— Марийка! — Артем облизывал сухие губы, преданно, как на старшую, глядел на нее. — Как же ты сумела? От молодчина…
— Я побегу к Ступаку. — И — по инструкции: — Так нельзя оставлять больше двух часов. Может наступить омертвение ткани, даже паралич.
— Беги, беги.
Раненый застонал, неуклюже переворачиваясь, губы его, тоже сухие, как у Артема, разомкнулись, слабо задвигались, и вдруг Марийка встретилась с его глазами — в них была осмысленная жизнь.
— Под Лысой горой… в глиннике… наш… комиссар… пораненный… Зелинский Яков… Его нужно туда, к нам…
Глинник…
Перед праздником или накануне
— Галька, за глыною!
— Грицько, за глыною!
— …щоб як мак!
— …щоб як солнце!
— …щоб як кривь!
Побежали. Ждать-пождать — нет ни Грицька, ни Гальки, ни глины. На Лысой горе свой праздник! Стружится глина под заступами: девчата печурок да лежанок понаделают, хлопцы нор нароют — пугают оттуда девчат, выглядывая зверьми, — вой, визг, смех… Пока-то вернутся в село! А вечерами зияет темными норами Лысая гора, людей стращая, — ведь и без того живет молва о давнем: едут купцы в Калиновку, на ярмарку, торговать сукном, пристанут кони в гору — тут и ждет молодецкая засада: князья в платье, бояре в платье, будет платье и на нашей братье.
Знай про ту молву немцы, — может, остереглись бы ехать на званый ужин в Калиновку через Лысую гору…
Как услышала Марийка дорогое, родное имя — от ног до макушки натянулась тонкая больная струна. Стучало в виски: Яков Иванович там, в глиннике, в страшной ночной тьме, один… И оказывается, всю долгую зиму он был рядом, в лесу, в партизанах, и от этой мысли ей стало еще жальче дядю Яшу. Но жалость не убила в ней волю, смятенный разум метался, искал единственную возможность спасти дядю Яшу, и она понимала, что теперь нельзя терять ни минуты.
Она перерезала улицу, побежала вдоль канавы, под панским садом — там собак нет, можно пройти «без огласки», а в случае чего — в канаве притаиться. За садом, на отшибе, — затерянная в темноте завалюха Ступаковой бабки, только вблизи увидела: в окошке ходит мутный желтый свет, пересекаемый быстрой тенью. Все село во тьме, а тут свет и движение… Перескочила тын, прильнула рядом с раскрытым окошком, заглянуть мочи нет. Говорил Кабук («Вернулся!»), задышливо комкая фразы:
— Подлетаем к Лысой горе. Там все и было. Кончилось все. Один этот крутится, как лунатик, на дороге. Сколько — не считал, лежат дровами. Дровами лежат. Этих, партизан, паразитов, след простыл, возок, коней угнали. — Застонал, как ужаленный: — Немцы ж не слезут с села! За село боюсь! Сами в петлю просимся!
— Хоп… И не шуметь. — Голос в самое ухо, тупой, как обух, тяжелая рука, сдавившая запястье, гнилая сивушная вонь. Вгляделась — похолодела: полицай Трохим. — Э, э, Тулешева гостюшка… Пидем у хату, побалакаем…
— Что еще там?! — услышал Кабук. — Кто там? Ты, Трохим?
— Иди, иди, стерва, — сдавленно шипел Трохим.
Вошла, споткнувшись о порог, вся в свету, как совенок выпал из гнезда… Прошитые страхом глаза Савелия Захаровича — за нее, Марийку, за то, что погнало в темень и риск… Ошеломленно онемевшие зрачки Кабука… На ослоне — навзничь, измято, изломанно — немец: френч расстегнут, слепит разорванный тельник, запятнанный, как промокашка; плоская пилотка отвалилась от спутанных влажных
волос. Прошло в Марийке, словно отдельно от нее: кровь-то пахнет одинаково.— Что тебе? Что? — навис Кабук искаженным, испитым лицом, вздрагивающими вислыми усами. — Что?! Что?!
— Бачу, а вона скризь тын, стерва… — топчется сзади Трохим, дыша сивухой.
И снова — большие, обреченно ждущие глаза Савелия Захаровича… Лекаря Савелия Захаровича… Лекаря…
— Да! У тетки Мелашки Петрусь помирает! — заголосила Марийка неожиданно и так же отстраненно от себя, но уже веря в спасительно пришедшую связность и от этого заливаясь слезами. — Тетя Дуня сказала, до утра преставится! Уже и причастили! Тетка Мелашка косы на себе рвет! Савелий Захарович!
— Тьфу, м-мать в-вашу… Франько!
— Тут я! — вынырнул откуда-то столбик в шапке, стал перед Кабуком.
— Что там, у этой…
— Мабудь, зараза какая! Младшенький тово, на ладан дышит.
— За-р-ра-за?! — в другом, понятном Марийке смысле проговорил Кабук.
— Наше дело сторона, — юркнул куда-то Франько.
— Треснуть из винтаря, щоб и духу не було, — пыхало сзади сивухой.
…Ласкающие сквозь влажный наплыв глаза Савелия Захаровича.
— Ну, с заразой мы еще разберемся, — тихо пообещал Кабук. — Разбер-ремся. Скажи Денису с Мелашкой: раз-бер-ремся!
Немец заворочался, замотал головой, водя по потолку мутными белками.
Трохим выставлял Марийку из двери.
— Треснуть, щоб черепок брызнул, мотаешься по ночам, стерва…
На улице просто и естественно пришло то, чего она искала мятущимся рассудком: «К Миколе. За лошадью».
…Раненого увозили Микола с Денисом: у Дениса нашлась старая повозка, у Миколы были немецкие лошади в ночном. Поехали огородами, под селом, по мягкой, глушащей звуки луговине, — держали на Лысую гору, чтобы взять и комиссара Зелинского. Торопились: далеко на шоссе сновали фары, ища что-то, прыскали, дрожа и зависая, ракеты.
Марийка спала и не спала. Тетя Дуня всю ночь охала, а когда хата наполнилась холодным рассветным сумраком, возникли голоса — Артема и Дениса. И только тогда Марийку как накрыло что-то, и она увидела сон: солнце поднимается над глинником, оставляя над землей зыбкое золотое сеево, и к нему на длинных колеблющихся стеблях тянутся маки, красные, как кровь.
А пришло время торф копать…
Раньше-то это был праздник в Сыровцах, как сенокос, как сбор налившейся черным соком вишни или копка картофеля — посуху, в тихую осеннюю прохладу… Так и торф — хоть и малая, а тоже страда: хорошо, когда полны закрома, и хорошо, когда топка на всю долгую зиму. Разве ж то не праздник!
Прокалит землю сухая летняя жара, и придет день, когда с рассвета все Сыровцы высыпают на широкую, в могучей траве, луговину, как бы оставленную уходящей аж за Лысую гору речкой, — там самый торф. Выходили семьями, дворами, испокон веку знали, кому какая работа на доставшейся делянке: отцу с сыном либо брату с братом въедаться резаками в сырое, дегтярно-черное земное нутро, матерям с ребятишками носить масляно оплывающие по граням кирпичи, складывать неплотными — для тока воздуха — рядками, друг на дружку поперек — сушиться… Потом-то хлопот с торфом еще хватит. «Эй, диду, на лузи був?» — «Вчора ще був». — «Як там торф?» — «Сухий, як перець». Значит, надо идти, в горки ставить, чтоб еще сох, чтоб сложить под стриху целенький, легкий, как солома, жаркий, как порох. Зато тогда иди, зима, завывай, рычи — у нас пожар в печи.