Башни Латераны
Шрифт:
Хватит вспоминать.
Я воюю не из-за этого.
Он остановился, сжал кулаки.
Я воюю, потому что он разрушает королевство.
Потому что он продажен.
Потому что он не готовит страну к войне с демонами.
Потому что он слаб, жесток к невинным и мягок к виновным.
Потому что…
Он осёкся. Я — оправдываюсь? Зачем? Перед кем? Даже если бы я просто хотел отомстил — кто мне возразит? Идите к черту, я имею право мстить! Имею право! Я хочу посмотреть ему в лицо, когда он поймет, что я одержал вверх, хочу припомнить ему все, хочу видеть как он умоляет о милосердии, потому что милосердия во моем сердце нет. Хочу, чтобы он знал что был
Он выдохнул. Успокоился. Не только месть и несколько месть. Будущее государства стоит на кону. А то что при этом получится и уничтожить толстого борова Гартмана — приятное дополнение.
Арнульф развернулся. Вернулся к столу. Сел. Взял перо. Обмакнул в чернильницу. Начал писать приказы.
Разведке: Выяснить, кто такая «Безымянная». Откуда. Кто её союзники.
Теодориху: Ускорить подготовку ритуала. Если можно раньше трёх дней — сделать.
Изольде: Продолжить переговоры с главами гильдий. Пообещать что угодно.
Эрвину: Готовить штурмовые отряды. На случай, если ритуал не сработает.
Он писал быстро, чётко, без ошибок.
Как всегда.
Как человек, который знает, что делает.
Как король.
Снаружи ветер трепал знамёна.
Чёрно-золотые.
Цвета нового мира.
Или старой мести.
Он закончил последний приказ, отложил перо.
«Я помилую тебя»
Ты не помилуешь меня, кузен. И я тебя — тоже.
Глава 19
Глава 19
Вардоса просыпалась неохотно, с натужным скрипом старых тяжёлых ставень и тяжёлыми вздохами каменных улиц. Было ощущение, будто и сам город устал ждать — устал быть крепостью, устал держать лицо для вражеских разведчиков за дальними холмами. Проснуться полностью он не мог: ночь отступила лишь для вида, оставив за собой слежавшийся туман и остывший воздух внутри стен.
На крепостных башнях часовые начали гасить масляные светильники, в свете занимающейся зари уже был виден лагерь врага, еще одна ночь прожита, враг не пытался прокрасться ночью к стенам города, слава Архангелу и Пресвятой Триаде.
Город ещё не шумел — он как будто прислушивался. К далёким выкрикам за стенами: где-то у южных ворот мужской голос прорывался сквозь стражу — ругательства, мольба, усталый плач ребёнка, который цеплялся за фартук матери и просил пить. На площади у центрального колодца, в утренней тени толпились первые старики и женщины с вёдрами, старый пёс тёрся у ног магистратского писаря: прежний пёс, прежний писарь, но разговор у них — новый, настороженный, о войне и осаде о том, хватит ли сил дотянуть до зимы и о том, что сделает молодой король с городом, буде не удастся его удержать.
Запахи тоже были другие. В прошлой жизни, совсем недавно, на рассвете город пах хлебом, горячей овсяной кашей, сладким ароматом манили булочные, теплой карамелью тянуло от маленьких домиков, где делали леденцы, из таверн и открытых лавок где продавали готовую еду — пахло жаренным мясом и травами. Теперь же ничего этого не было, и если где-то и раздавался запах съестного, так только на монастырском дворе где монахи готовили благословенную похлебку. На всех ее конечно не хватало, да и порции были небольшие, однако никто не жаловался, молча протягивали миску, скороговоркой благодарили Триаду и Святой Престол и быстро уходили в сторону. Святые отцы и так раздавали еду бесплатно, чего от них еще требовать? Разве что помолиться
о том, чтобы войска под стенами да на холмах растворились в воздухе, городские двери наконец открылись и город вернулся к своей прежней жизни…Остатки тумана уже сбивались к городской стене, когда к колодцу начали стекаться новые люди. Здесь, около каменной кружевной ограды, было всегда чуть прохладнее и тише: из глубокой шахты тянуло сыростью. Вардоса хоть и стояла на берегу реки, понимала: вода из колодца и вода из реки — это две разные воды. Воду из реки старались не пить. Вода из колодца была чистой и свежей, в то время как вода из Варды не отличалась ни тем, ни другим, да и люди Арнульфа стояли и выше и ниже по течению… мало ли что в воду бросали, давеча вон покойник проплыл, а сколько в реке на дне лежит?
Первой к колодцу стояла старая трактирщица Хильда, с ведром, перевязанным тремя ремнями: привычным движением она встала чуть сбоку, чтобы солнце не било в глаза, и поставила одну руку на бедро, выжидая. За ней — молодая ремесленница с двумя оцарапанными мальчишками, юркими, как крысы, без обуви. Мальчишки тут же начали пререкаться, кому держать второе ведро, а кто должен стоять в очереди «по заслуге».
— Молчите, — бросила им мать — так, будто больше и не было у неё слов.
К полудюжине душ прибился медник с печальной физиономией, сухощавый, в простом зипуне, рядом с ним стояла его дочка, тоже держала в руке пустое деревянное ведро.
Вслед за ним стояла худая девушка, почти еще девочка из семьи тех, кто бежал от армии Арнульфа, сжигающей деревни на своем пути. Она склонила голову вниз, погрузившись в свои мысли и лицо у нее было мрачнее тучи.
Чахотка. Все говорят — была бы у них сало, жирное молоко, тёплая курица, крепкий бульон — отец, может, и выкарабкался бы. Но где взять то молоко, если от прежнего скотного двора остался только запах на ладонях? На рынок мама ходить не может, детвору к чужому дыму даже близко не пускают, а лекарства в аптеке стоят столько, сколько никто из беженцев даже во сне не держал в руках.
Лекарь советовала бульон да масло, дешёвое пивко и горячее молоко с яйцом. А ещё — зелье яснотки или корень серой руты. Но где взять деньги на такое? Все что они смогли унести с собой было уже потрачено, цены на продукты в осажденном городе взлетели до небес.
Потому работа в казарме наёмников казалась ей удачей, почти милостью. Пусть приходится начищать сапоги или стирать пропотевшие рубахи. Пусть воняет мужским духом и табачным дымом, и руки ломит от холодной воды. Зато хотя бы миску каши выдают вечером, бывает — и косточку мясную кидали на кухне, если кухарка была в настроении. Наёмники смеялись, помыкали такими девками, шлепали по заду, да так, что она порой равновесие теряла, или игриво щипали за бока, оставляя синяки на коже. А этот отвратительный Бринк пару дней назад прижал ее к стенке в темном углу, воняя запахом чеснока и дешевого винища изо рта
— Два серебрушки. — сказал он, приблизив свое лицо к ней вплотную: — закроемся в кладовке — задерешь юбчонку по-быстрому… чего ты ломаешься? Никто и не узнает.
Тогда она вырвалась и убежала, но… но мысли такие лезли в голову все назойливее. Серебро — вот оно могло бы обернуться и куском сала для отца, и травой для зелья, и нормальным хлебом, а не этими остатками с солдатского стола. Но пока ещё стыд перевешивал. Она не побирушка, не падшая женщина, не блудница чтобы отдаваться за серебро… хотя когда она слышала надрывный кашель отца, который на глазах истаивал словно свечка, видела его бледное лицо…