Ахматова: жизнь
Шрифт:
«Мотив поднятых и опущенных глаз», как заметил В.А.Черных, и в самом деле повторяется в поэтическом диалоге Блока и Ахматовой в декабре-январе 1913–1914 годов. Вот только диалог сей – не любовный роман «вприглядку». Не серый бархат очей примадонны «Бродячей собаки» волнует Блока, а «очень зорко» видящий глаз Дианы-охотницы. Не думаю, что поэт сразу же, в малиновое воскресенье, заподозрил, что за ним следят и что у воскресной визитерши есть какая-то тайная цель. Насторожился уже потом, после ее ухода, после того как написал портрет «гитаны гибкой» и поиграл со стеклярусом пестрой ее шали в «Итальянских стихах» (которые, кстати, как свидетельствует Чуковская, Ахматова называла «гениальными»). Да и кто вмиг догадался бы, что смущающаяся, скромная до застенчивости, вмиг оробевшая дама-девочка – тайная сыщица? И вошла осторожно, и взгляды уклоняла, а сама, усыпив его напряженное, всегда начеку – не подходи ко мне так близко, «не тронь меня!» – внимание, следила за ним? «Есть игра: осторожно войти, / Чтоб вниманье людей усыпить: / И глазами добычу найти; / И за ней незаметно следить». Только тогда, похоже, и сообразил, когда вспомнил: даже при мимолетных, на людях, встречах с этой женщиной, к которой ничего похожего на влюбленность не испытывал, стихов которой не любил, хотя и отмечал с «тайным холодом», что они «чем дальше, тем лучше», становится «не собой».
Но все это, повторяю, стало замечаться меж ними после 15
Впрочем, это уже совсем другая история, до которой мы доберемся не скоро и в которой у Блока уже не будет главной роли. А эта, морская, которую они: он – уже почти мертвый, и она – живая, – разыграли и спели дуэтом на шарманочный приморский мотив, кончилась еще при жизни молчаливого хозяина тихой и просторной комнаты. Точку в ее конце, волею или капризом случая, зафиксировал Корней Чуковский в своем Дневнике: «Мы встретили ее и Шилейку, когда шли с Блоком и Замятиным из «Всемирной». Первый раз вижу их обоих (Ахматову и Блока. – А.М.) вместе… Замечательно – у Блока лицо непроницаемое, и только движется, все время зыблется, «реагирует» что-то неуловимое вокруг рта. Не рот, а кожа возле носа и рта. И у Ахматовой то же. Встретившись, они ни глазами, ни улыбками ничего не выразили, но там было сказано много».
Интермедия пятая (1914–1915)
Сердце к сердцу не приковано,
Если хочешь – уходи.
Много счастья уготовано
Тем, кто волен на пути.
Визит к Блоку был последним радужным проблеском на низком небе хмурой осени 1913 года. В воспоминаниях, сильно преувеличивая, Ахматова назовет ее трагической. А вот год следующий, 1914-й, оказался трагическим всерьез, без преувеличения.
Началось с личных неприятностей. По закону странных сближений 6 января в «Бродячей собаке», в тот самый день, когда Анна получила новогодний подарок – томики Блока с дарственной и стихи «"Красота страшна" – Вам скажут…», Гумилев познакомился с Татьяной Адамович. Татьяна Александровна, сестра одного из «учеников» Николая Степановича, маленькая брюнетка с яркими синими глазами, была некрасива, но выразительна. А главное, умела себя подать. Ее ученицы, в том числе и Нина Берберова, на уроках Адамович превращались в обожающие изваяния (Т.А. преподавала французский язык в элитной женской гимназии). Видимо, сумела она правильно поставить себя и в отношениях с Гумилевым. Роль официальной любовницы женатого человека Татьяну Адамович не устраивала. По ее настоянию Николай даже заговорил о разводе. Анна, конечно же, сказала «да», но поставила условие: сына заберет, мачехи у него не будет. Узнав об этом, Анна Ивановна рассвирепела: «Я тебе дам развод! Гумилевы своих детей не бросают!» Николай Степанович сделал вид, что расстроен, но Анна Андреевна сразу поняла, что мать ненароком помогла Николаю вывернуться из затруднительного положения. Больше к проблеме «Татьяна и развод» они не возвращались, хотя Гумилев продолжал всюду появляться с синеглазой Адамович.
Казалось бы, невелика беда! Нелюбимый муж ищет женщину, готовую его полюбить, непризнанный поэт считает влюбленность источником поэтической энергии. Ей-то что до этого? У нее своя богатая личная жизнь и где-то совсем рядом – «славы высокий порог», как будет сказано в «Китежанке».
Однако с дежурившей у порога славой были, что называется, проблемы. Незадолго до смерти Анна Андреевна напишет, что хотя критика и считает выход «Четок» началом ее славы и даже триумфа, она этого не заметила. На самом деле, конечно же, заметила, иначе не появились бы в одном из стихотворений тех лет такие строки: «А наутро притащится слава / Погремушкой над ухом трещать». И тем не менее Ахматова не лукавит. Один только отзыв Блока о «Четках» – по-женски, подлинно – выбивал почву из-под ног («Как будто под ногами плот, а не квадратики паркета»). Многие современники, включая наблюдательного Корнея Чуковского, утверждают, что А.А. слишком уж часто и с апломбом произносила это слово. Но есть и другие мнения. Георгий Иванов, к примеру, свидетельствует: к литературному успеху А.А. в молодые годы относилась сдержанно и даже смущенно. Дескать, куда больше ее волновал успех «по женской линии». Наблюдение Георгия Иванова совпадает с суждением Н.Я.Мандельштам. Ссылаясь на рассказы Анны Андреевны, Надежда Яковлевна замечает не без язвительности, что голову подруге, вообразившей себя великой, вскружила не столько слава, сколько бежавшая впереди славы молва о ее красоте и шарме. Понять этот перекос можно. Во-первых, внезапной славы, такой, о какой в старости Ахматова скажет: «Молитесь на ночь, чтобы вам вдруг не проснуться знаменитым», ни в юности, ни потом у нее все-таки не было. Во-вторых, к знаменитости Аня Горенко (втайне) готовилась с отрочества, с тех пор как завела «синюю тетрадь» с полудетскими стихами. В-третьих, за выход каждой книги судьба брала с нее слишком высокий налог. На презентации «Вечера» она догадалась о своей беременности, почти на год исключившей ее из литературной жизни. Через четыре месяца после выхода «Четок» началась Первая мировая война. «Белая стая» появилась накануне Октябрьской революции. Не успела Ахматова нагордиться и сборниками 1921 года – «Подорожником» и «Anno Dоmini», смерть Блока и Гумилева отменила и этот триумф. Следующей настоящей книги пришлось ждать, как в сказке, – тридцать лет и три года. Но и «Бег времени» вышел лишь перед самым закатом – за несколько месяцев до смерти. Словом, Ахматова недаром назвала свою славу двусмысленной, ибо никогда не забывала, что первыми и заметили, и признали ее читатели, а не высоколобая критика. Критика только уступила «народному выбору». При всей своей «толерантности», по отношению к авторам критических работ, даже к таким авторитетам, как Б.М.Эйхенбаум, Ахматова была и нетерпима, и несправедлива. И даже мстительна. В 1925 году Корней Чуковский написал знаменитую статью «Ахматова и Маяковский». Работа сложная, тонкая и, как все ранние критические работы Чуковского, с подтекстом. Анна Андреевна прочитала ее как донос в ЦК, хотя ничего подобного в тексте не было, в подтексте тем паче. Но мнение было составлено раз и навсегда – на всю оставшуюся жизнь. Составлено и спрятано столь далеко и надежно, что дочь не угодившего критика Лидия Корнеевна Чуковская, многие годы дружившая с Анной Андреевной, о содержимом тайника не подозревала. До такой степени не подозревала, что не догадалась, кого Ахматова
в разговоре с Игнатием Ивановским, [31] дав наконец выход застарелой неприязни, назвала господином в «шапочке с кисточкой». [32]31
И.Ивановский, ученик М.Л.Лозинского, переводивший в то время английских романтиков, видел в Чуковском, считавшем переводы Лозинского недостаточно выразительными, и соперника, и слишком уж авторитарного лидера московской переводческой школы.
32
«…Об одном почтенном литераторе, только что получившем докторскую степень не то в Кембридже, не то в Оксфорде, Ахматова сказала вполне доброжелательно, но в точности таким тоном, каким говорят о малых детях:
– С ним все обстоит превосходно. У него теперь шапочка с кисточкой. И он каждую секунду летает в Англию».
Да и с богатой личной жизнью дело обстояло, увы, «не совсем благополучно». И тут, если вдуматься, имелась какая-то двусмысленная примесь. Дожить почти дурнушкой до двадцати двух годов, прокуковать первую юность и свежесть при одном-единственном поклоннике, ненавистном уже потому, что единственный, и вдруг увидеть себя окруженной стайкой воздыхателей:
Пленник чужой – мне чужого не надо, Я и своих-то устала считать…Есть от чего закружиться и куда более трезвой головушке! К счастью, головокруженье от успехов по дамской части было хотя и сильным, но недолгим – с января 1913-го по март 1915-го. Возведенная «воздыхателями» в сан «одной из самых прелестных „юных жен“ предреволюционного Петербурга», Ахматова почти перестала скрывать свидания с Николаем Недоброво, кокетничала на глазах у завсегдатаев «Бродячей собаки» то с графом Зубовым, то с Зенкевичем и Шилейко и чуть было не затеяла почти настоящий роман с Артуром Лурье.
Валентин Платонович Зубов в тогдашнем Петербурге слыл персоной номер один: богач, коллекционер, меценат, основатель Института искусств. Граф присылал примадонне «Бродячей собаки» корзины роз, катал на «роллс-ройсе», но любви ни большой, ни крохотной так и не получилось, хотя весь свет был почему-то уверен, что самые смелые стихи из этой книги посвящены именно ему. Видимо, в том же уверен был и Георгий Иванов, когда много лет спустя написал по памяти портрет Анны, играющей с «лохматым псом» графа:
В пышном доме графа Зубова О блаженстве, о Италии Тенор пел. С румяных губ его Звуки, тая, улетали и… ……………………………….. Абажур светился матово В голубой овальной комнате. Нежно гладя пса лохматого, Предсказала мне Ахматова: «Этот вечер вы запомните».Пикантные слухи оказались столь долговечными и упорными, что доползли до Лукницкого почти в той же редакции. Но когда Павел Николаевич в 1925-м впрямую спросил ее о графе, Анна Андреевна почему-то от ответа уклонилась. Дескать, когда писались «Четки», она с Зубовым и знакома-то не была. На самом деле Валентин Платонович присутствовал на открытии «Бродячей собаки»; под следующий Новый год подарил А.А. каталог своей коллекции. А в 1914-м они были уже настолько хорошо знакомы, что Зубов вложил приглашение на новогодний бал в корзину роз. В черно-мраморный его дворец в том декабре Ахматова не поехала, была не в форме, а графу передала с нарочным записочку, из тех, какие малознакомым мужчинам не передают. В стихах, конечно.
Как долог праздник новогодний, Как бел в окошках снежный цвет. О Вас я думаю сегодня И нежный шлю я Вам привет. Пускай над книгою в подвале, Где скромно ночи провожу, Мы что-то мудрое решали, Я обещанья не сдержу. А Вы останьтесь верным другом И не сердитесь на меня, Ведь я прикована недугом К моей кушетке на три дня. И дом припоминая темный На левом берегу Невы, Смотрю, как ласковы и томны Те розы, что прислали Вы.Быть просто верным другом Валентин Платонович не пожелал. Но все это случится потом, в марте 1914-го, после того как Зубов, договорившись в типографии, чтобы сделали для него уникальный экземпляр в парче, под XIX век, явится в «Собаку» с эксклюзивными «Четками».
Артур Лурье был по-своему фигурой не менее заметной (среди «собачников», разумеется). Бенедикт Лифшиц вспоминает: «Едва ли не на лекции Шкловского неутомимый Кульбин свел меня с Артуром Лурье, окончившим Петербургскую консерваторию. К музыке… у меня никогда не было особенного влечения: в этой области мне до конца моих дней суждено быть профаном. Я должен был поэтому верить на слово Кульбину и самому Лурье… что не кто иной, как он… призван открыть новую эру в музыке. Скрябин, Дебюсси, Равель, Прокофьев, Стравинский – уже пройденная ступень. Принципы «свободной» музыки (не ограниченной тонами и полутонами, а пользующейся четвертями, осьмыми и еще меньшими долями тонов), провозглашенные Кульбиным еще в 1910 году, в творчестве Лурье получали реальное воплощение. Эта новая музыка требовала как изменения в нотной системе… так и изготовления нового типа рояля – с двумя этажами струн и двойной (трехцветной, что ли) клавиатурой. Покамест же, до изобретения усовершенствования инструмента, особое значение приобретала интерпретация. И Лурье со страдальческим видом протягивал к клавишам Бехштейна руки с короткими, до лунок обглоданными ногтями, улыбаясь, как Сарасате, которому подсунули бы трехструнную балалайку».
Анна, как и Лифшиц, ни в теории свободной музыки, ни вообще в музыке ничего не понимала. Оставалось верить на слово Кульбину. К тому же этот вундеркинд, этот «второй Джордж Браммель»
был столь красноречив и так уверен в своей гениальности, что, слушая его, она слегка тушевалась. С ней это бывало. В Институте искусств, у Зубова, где собиралась столичная элита, – особенно часто. Блеск эрудиции, если блистание касалось предмета ей незнакомого, в первый момент словно бы ослеплял. Впрочем, в случае с Лурье было и еще что-то. Пока самоуверенный юнец бойко и сложно докладывал о принципах новой гармонии, она почти по-матерински жалела его. Носина на двух евреев, подбородок скошен и маленький, волосы слабые, годам к тридцати облысеет. Но когда компания ближе к ночи переместилась в «Собаку», непригожесть доморощенного денди и без пяти минут гения перестала бросаться в глаза – к ее столику легко, красиво, ритмично двигался молодой леопард! Как это у классика? Что бы ни говорили о родстве душ, первое прикосновение решает все? Этот не прикасался, а надвигался, крался и медленно раздевал ее глазами. Не наглыми, нет, нет… Николай Степанович в ту ночь впервые открыто уехал с Татьяной Адамович, по-дружески передоверив жену Лозинскому. Михаил Леонидович ее и провожал. Лурье выскочил на мороз без шубы, так и стоял в метели, под фонарем. Обернувшись, она помахала ему. А Гумилев явился лишь к вечеру третьего дня, напряженный, готовый к контратаке.